Римская звезда
Шрифт:
И вот, последний акт нашей драмы. Город Томы. Хор тревожно ведет новую тему.
Постаревшему, погрубевшему Барбию нравится во Фракии. Он растит сад, доит козюлек, ездит на Золотце по холмам и кормит конопляным семенем птиц. Он водит дружбу с поэтом Назоном и ссыльным греховодником Маркиссом. Он считает себя человеком пожившим, никогда не отказывается от знаков почтения со стороны горожан, многие из которых прочат за него своих непристроенных дочерей. Он опытен и кроток. Он давно забыл что такое цинизм, он не боится быть наивным. В его шишковатой голове бродят безумные градоустроительские
– …каждый раз, когда я по городу иду и песню какую-нибудь слышу, я вспоминаю, как пела Терцилла. Как она пела, друг! Она пела так, что декурионы переставали браниться, цветы открывали бутоны, а младенцы пеленки пачкать прекращали и улыбались беззубыми своими ртами. Музыкальные они с братом были – страсть, этого у них не отнимешь… Так вот послушай, Назон. Только не делай это свое лицо, просто послушай! Мне кажется, до сих пор кажется, что когда-нибудь мы с Терциллой еще… обнимемся. Я головой-то понимаю, глупость это, борода вон седая уже… Смешно тебе? Смейся, ладно! Я разрешаю! Но все равно скажу вот что еще: если бы тогда, после пожара в казармах, я предположить мог, что я так сильно Терциллу люблю, я бы никуда не уезжал. Сгнил бы лучше в Капуе, у ее порога.
– Слушай, а может еще не поздно?
– Да ты что, друг? Семь лет прошло! У нее, наверное, уже муж. И дети. За подол ее тянут, мамкой зовут, – на глаза Барбия снова навернулись слезы.
Я отвел взгляд. Вопреки прогнозам Барбия, мне совсем не хотелось смеяться.
– История твоя меня растрогала. Но только понять не могу, почему ты говорил мне, что только с богинями связываться следует?
– Потому, друг, что, несмотря на все мытарства, счастлив Барбий. Не так счастлив, как был бы с Терциллой. Но все одно больше, чем до того, как гречишка Зенон Геркулеса начал ваять. И – гори оно все огнем, как казармы нашей Юлиановой школы.
Так мы и встретили молодую луну – двое пьяных, влюбленных мужичков. А потом Барбий погасил светильник и мы легли спать – вдвоем, на его широкую дощатую кровать без матраса. По давней гладиаторской привычке Барбий всегда стелил себе на жестком.
III. Назон идет в парфюмеры и получает по голове дубиной
1. Был месяц июль. В Томы прибыл долгожданный корабль из Города. Это был купеческий парусник – богатый, новый.
По его лощеной внешности можно было судить о том, что плавание выдалось для корабелов легким – Нептун избавил их от бурь, Юпитер оборонил от пиратов.
Сойдя на берег, купцы, капитан и команда тотчас помчали к ближайшему алтарю, благодарить богов за старые милости и просить новых.
Я уважаю чужие порывы. И все же был расстроен – ждать, пока вынесут почту, придется до самых сумерек, может быть, до утра. Но самое ужасное, если почты для меня не привезли, то получится, что я выцеливаю серых птиц разочарования. Так, не веря в удачу, я и заснул, прямо на берегу, на ушах баранья шапка, непогода на душе.
Но утром Назон был вознагражден. Солнце еще только завершало утреннее омовение, а я уже возвращался домой, прижимая к животу кожаную суму с драгоценной ношей. В суме лежали письма. От Фабии, от Котты Максима,
Мне написал даже Рабирий.
Его письмо я отважился прочесть лишь самым последним. Чувствовал: будут снова травить щелоком мою рану.
Лишь когда я выучил наизусть все, что написали мне жена и друзья, я отважился подступиться к его письму.
Я развернул свиток. Дохнуло щелоком. Сжалось все, заболело. Ну же, смелее, стреляй, о лучник, в мое распаханное горем сердце!
В письме были извинения. Полновесная, непритворная печаль в черном дегте боли.
Вот и дождался – мой сердечный друг решил на объяснение.
Письмо, короткое, впрочем, оканчивалось стихотворением – самым удачным из всех, что написал на моей памяти Рабирий. Верно, это отсвет раскаяния души, упавший на обычные слова, их преобразил.
Проступку моему кары не сыщешь в вере нашей,Все кары мелки в ней, все бледны наказания,Оракул известен – другую веру всесветнуюПровозвестят завтра крылатые вестники, посланцы небесныеЗлу мука верная будет в ней положена,А за мукой положено будет искупление.Я же мучусь напрасно, ведь знаю наверноеЧто умру, о твоем, мой Назон, моля прощении —Без надежды, без устали.Верите? Дойдя до конца, я заплакал, заревел как рыбацкая жена, благо не видел меня никто, кроме запечной мыши.
Понял вдруг, как тяготила меня моя обида, как надоело мне жалеть себя, проданного за грош, как невыносимо это – желать смерти другу, и не скажешь, что бывшему, поскольку бывшими настоящие друзья не бывают, они как настоящая любовь, врастают в тебя, и навсегда в тебе их пламя, а низость их – она как опухоль, как дротик.
Ответ Рабирию я сочинил без обдумывания, экспромтом – хотелось отправить его тем же судном.
Обещал, что попытаюсь простить. Прощение – нелегкий труд, но я не лентяй. Припомнил, что и сам совершил немало скверного. Сумбурно вспоминал наши с ним труды и дни. В довершение признался, что все это время зверски, тайно скучал по нему. И что мечтаю свидеться, ведь прав Барбий, нисколько я уже не мальчик, да и ты, мой Рабирий, не юноша. Поэтому если и впрямь представится тебе возможность тайно посетить Томы, как ты о том сообщаешь в своем письме, радость моя превзойдет даже мое горе от разлуки с Римом.
Бьюсь об заклад, Гораций, окажись он в моем положении, написал бы приблизительно то же. Да и Катулл.
Разве, Гораций отметил бы, что раздоры происходят из отсутствия умеренности в чувствах. А Катулл в сердцах назвал бы адресата пидором и сволочью. Любимой сволочью, понятно.
Когда подсохло на душе, я сложил в суму флакон с оливковым маслом, губку, мелкие деньги – плата за июль – и отправился к Барбию.
Шагал я с удовольствием, насвистывал. В листве придорожных абрикосов сквозили лазурь и празинь, солнечное золото и белый пух облаков.