Рижский редут
Шрифт:
– Заложник, говорите? – переспросил Бессмертный. – И сложно захватить? Вы меня радуете, господа. Почему? Потому, что заложник у нас уже есть.
Мы вытаращили глаза – вроде до сих пор он не производил впечатления умалишенного, но избыток странных событий на него, как видно, все же подействовал.
– Выпейте, Бессмертный, – предложил Сурок, – вам это будет полезно.
– И заложник этот – женщина, – продолжал сержант. – Она находится полностью в нашей власти. Она, если я правильно понял все объяснения, самая близкая родственница ювелира, если только его батюшка с матушкой уже…
– Эмилия! – даже не вскричал, а диким голосом
– Точно ли ювелир не знает, куда подевалась его сестрица? – спросил Бессмертный. – Точно ли она не посылала к нему писем или людей?
– Это может знать только мусью Луи, да и то вряд ли. Если он сманил ее из ювелирова дома, допустил, чтобы она оказалась кем-то ранена, и прячет на той квартире, которую сняла Натали, то он, скорее всего, позаботился о том, чтобы у нее не было связи с родней.
– Логично. Итак, первейшая наша задача – вывезти Эмилию и спрятать ее в надежном месте.
– Вам такое место известно?
– Да, господа. В Цитадели есть небольшой лазарет, весьма хорошо охраняемый. В нем не просто раненые – а те раненые, кому угрожает опасность. Например, старый фельдшер гарнизонного госпиталя, который видел в лицо поджигателей и может их узнать.
– И что, Бессмертный, вы беретесь поместить туда Эмилию? – с плохо скрытым недоверием спросил я.
– Да, берусь.
Нам всем было страх как любопытно, какие светские знакомства позволят сержанту это сделать, но спросить мы не успели. С берега раздались хорошо нам знакомые звуки боцманских дудок и тех свистков, что выдаются часовым на постах.
– Тревога! – воскликнул Артамон, вскакивая и едва не опрокидывая стол.
Мы понеслись к берегу.
Глава двадцать первая
Я бежал с мыслью: ну, наконец-то увижу неприятеля! Сурок потом признался, что думал о том же. Мы продрались сквозь кусты и выскочили на край обрыва.
На том берегу, довольно далеко от нас, остановился вражеский конный разъезд. Пруссаки (а может, поляки, баварцы или вестфальцы из дивизии барона Гранжана; мы не могли на таком расстоянии толком разглядеть их мундиры) совещались, и по взмахам их рук можно было понять – речь идет о форте на Даленхольме и о лодках в протоке. Они взяли с собой подзорную трубу и передавали ее из рук в руки.
На лодке, что несла вахту далее прочих от форта и ближе к неприятелю, приняли решение стрелять. Ядро заведомо не долетело бы до всадников, но осадить их и остудить пыл следовало. Выстрел как бы говорил: вот только суньтесь поближе!
Вы не поверите, но, хотя война началась еще в июне, это был первый услышанный мною выстрел по врагу, хоть и не совсем на поле боя.
Та же мысль пришла артиллеристам форта. Но ядра из их пушек более крупного калибра летели, разумеется, дальше.
Бессмертный пошел к укреплению, мы остались втроем.
По правде сказать, расставшись ненадолго с сержантом, мы ощутили некоторое облегчение. Его пристальный тяжелый взгляд смущал, даже когда Бессмертный не пускал в ход свой злой язык: казалось, будто в глубине души он произносит не слишком лестные для нас слова.
Артамон все собирался сделать мне вопрос, не узнал ли я случайно чего нового о его красавице. Дожидаться вопроса я по доброте душевной не стал.
– Я кое-что разведал про твою любезную незнакомку, Арто, – сказал я. – Теперь ты можешь все окрестные дубы и березы изрезать ее монограммами. Звать ее, если я
– Что?.. – в ужасе спросил перепуганный дядюшка.
– Или же Семирамида Вавилонова.
– Ты что за чушь несешь? – взвился Артамон.
Сурок с лету подхватил мою игру.
– Не расстраивайся, Артошка, могло быть и хуже. Как случилось с одной из моих шестиюродных теток, что приняла постриг лет этак сорок назад. Иерей, ее нарекая, думал о красоте ее души, ибо лицом она была не слишком приятна, потому и засиделась в девках. Потому дадено ей было имя «Пульхерия», что по-гречески как раз и значит «прекрасная». Жила себе тетка в обители, жила – и во благовременье померла. Съехалась родня, и, увидев записи во всех бумагах, что до нее касались, остолбенела. Покойная моя тетушка всюду значилась как «Полухерия». Русский слух именно так усвоил греческое слово – непотребно, зато понятно! С превеликим трудом добились, чтобы хоть надгробный крест не был украшен таковым безобразием. Так что Секлетея или же Семирамида – это еще ничего, это еще цветочки… Представляешь ли, жить с женой по имени Полухерия? Как же ее ласкательно-то кликать?..
– Да и Секлетея – тоже не сразу додумаешься, как имечко укоротить…
– Да чтоб вас обоих! – воскликнул дядюшка. – Морозка, ты можешь говорить толково и без шуток?
– Никак нет! – тут же отвечал я.
Дядюшка надулся, засопел и всем видом своим явил обиду, достойную трехлетнего дитяти, у коего отняли расписной пряник.
– Да ладно тебе, – сказал я. – Монограмма твоей любезной состоит из двух букв, которые можно понимать двояко – может, русские «эс» и «ве», а может, латинские «цэ» и «бе». А теперь бери ножик и отправляйся на поиски ближайшей березовой рощи.
– Тут, как я заметил, растут березы вперемешку с кленами, – добавил Сурок. – А что, монограмму любимого существа режут только на березах? Что на сей предмет говорит господин Карамзин?
– Всякая древесина годится. На худой конец сойдет и борт канонерской лодки, а не то – так бочонок, или весло, или ушат… – тут мы с Сурком кинулись наутек в разные стороны, а дядюшка мой, страшный во гневе, стоял наподобие Буриданова осла, потрясал богатырским кулаком и оскорблял нас словесно, да так, что мы едва животов не надорвали со смеху.
Так устроен человек, едва получив передышку от своих бедствий, передышку очень кратковременную, он уже ищет развлечений и ржет, как жеребец стоялый, по меткому определению нашей драгоценной общей бабки Прасковьи Тимофеевны Савицкой.
Наконец Артамон махнул рукой, словно бы поставил на нас обоих крест, и пошел прочь. Тогда только мы с Сурком, подавая друг другу знаки, двинулись к северу и соединились на лугу, где еще совсем недавно крестьяне пасли коров.
Пологим берегом мы спустились к самой Двине, и я залюбовался пасторальной картиной. Вокруг носились давно не виданные мною стрекозы; тропинка, по которой мы шли, была не протоптана, а скорее промята в высокой и сочной траве; вода в протоке стояла почти неподвижно; я обратил на это внимание Сурка. Он объяснил, что в середине дня бывает довольно сильный нагон, и этим можно пользоваться, но, чтобы вывести лодки на Большую Двину (так он называл основное течение реки между Даленхольмом и лифляндским берегом), нужно не идти протокой, хотя этот путь выглядит на карте короче, а огибать остров с севера. Это, как ни странно, позволяло сберечь время, а в протоке его слишком много уходило на маневры.