Родишься только раз
Шрифт:
Как и при всяком замке, при тюрьме был прекрасный парк. Тому, кто шел по Заречной улице, даже в голову не могло прийти, что в глубине парка находится Дом страданий.
За парком смотрел тюремный садовник. Это был большой парк с зацветавшими ранней весной магнолиями, с высокими акациями, которые всегда в мае буйно цвели, приглашая к себе в гости пчел. С могучими тополями, вздымавшими к небу свои вершины. С осинами, мелкой дрожью дрожавшими на ветру. С белыми березами на газонах. С темными серебристыми елками. С конскими каштанами вдоль аллей.
Весь парк был изрезан
В центре парка, по обеим сторонам широкой дороги, стояли дома, в которых обреталось тюремное начальство: смотритель, внушавший страх и трепет и заключенным, и надзирателям, учитель, лекарь, священник и служившие в тюрьме чиновники. Все они жили здесь со своими семьями.
Дорогу к тюрьме я измерила бессчетное число раз. В тюрьму, имевшую свою пекарню, мы с братом ходили за хлебом: там он был дешевле, чем в городе. Здесь же мы покупали и молоко — ведь тюрьма держала своих коров, и молоко нам тоже обходилось дешевле.
Мы с братом неохотно ходили в тюрьму и всякий раз жестоко спорили из-за того, кому идти. Я говорила: „Пусть идет Кирилл“, а Кирилл кивал на меня. Мама, обычно выступавшая в роли справедливого судьи, пыталась решить дело раз и навсегда, однако ей не удалось установить очередность, и мы по-прежнему продолжали ссориться. Нередко наши споры завершались дракой, и все же, когда я шла по широкой дороге к воротам тюрьмы, этот заколдованный тюремный замок вновь и вновь будоражил мое воображение. По пути мне встречались надзиратели, уже кончившие свое дежурство, а также и те, кто приходил им на смену. Одни шли пешком, другие ехали на велосипедах.
Много лет спустя, пролетая над Марибором на самолете, я разглядела, что тюрьма построена в форме звезды, с многочисленными дворами без единой травинки, без деревца, обнесенными высокой цементной стеной, которую не одолеть тоскующим по свободе арестантам.
Иногда у ворот тюрьмы дежурил мой отец. Если по ту сторону ворот звонил звонок, он спускался по ступенькам к встроенным в стену массивным дубовым воротам. Правда, сами ворота редко приходилось открывать, но в них была дверь, через которую отец впускал и выпускал надзирателей и арестантов.
Со связкой ключей подходил он к двери и смотрел в проделанное в ней круглое смотровое оконце. За дверью, в тюремном дворе, стояли надзиратель и арестант, желавшие выйти оттуда. Мой отец открывал им дверь, а потом снова запирал ее.
Я стояла на ступеньках у стены и разинув рот смотрела на арестантов, которые проходили через эту вечно запертую дверь. При виде меня в глазах их вспыхивали живые огоньки, а лица озарялись светлой, радостной улыбкой. Заговаривать с посторонними им возбранялось.
Отец уходил из дома на целые сутки.
За обедом он не разрешал нам разговаривать. Хлебали мы, к примеру, горячую минештру [4] с кислой
4
Минештра — овощной суп.
Навеки запомнила я, как отец собирался на службу.
Я поднималась чуть свет и сразу бежала на кухню. Там было тепло, потому что мама уже затопила плиту. А еще там приятно пахло ячменным кофе, которым отец запивал хлеб.
Я забиралась на сундук для топлива, стоявший у самой плиты. Мама давала мне шерстяной платок со словами: „Накинь на плечи, не то простудишься!“
Я знала, что ей сейчас не до меня, что отец уходит на службу и пока он не уйдет, я здесь пустое место. Молча закутавшись в платок и поджав под себя ноги, я наблюдала за этим давно установившимся ритуалом сборов.
— Ты чего не спишь? — не глядя, спрашивал отец.
— Выспалась уже! — отвечала за меня мама. — Слава богу, будить нс надо.
Я сидела тихо, как мышка.
Время бежало удивительно быстро. Отец не мог опаздывать, и потому его персона была в центре маминого внимания.
И этот утренний час папа казался мне особенно большим — ведь он заполнял собой всю кухню.
Усы под носом стоят торчком. Клочковатые брови, точно грозовые тучи, нависли над карими глазами, холодно и отчужденно смотревшими на мир.
— Налей мне воды! — говорит отец.
Это относится к маме. Она покорно берет тазик, идет в коридор и наливает в него холодной воды.
Отец ждет ее с явным нетерпением.
Мама ставит тазик на табуретку, и отец, склонившись над ним, начинает умываться. Он шумно зачерпывает в пригоршни воды и с силой плещет ее в лицо. Брызги разлетаются по всей кухне.
— Ты бы поаккуратней, не поливай пол! — тихо говорит мама.
Но было б куда лучше, если б она совсем ничего не говорила, ибо в ответ на ее робкую просьбу отец плещет еще сильнее, и по полу текут уже целые потоки.
— По крайней мере, не будешь сидеть сложа руки!
— Ну и злой у тебя язык!
— Дай-ка полотенце!
Мама тут же приносит полотенце, отец вытирает лицо и руки и бросает полотенце на спинку стула.
„Неужели это мой папа?“ — думаю я.
Потом он облачается в форму. Все в тюрьме носили форму. Арестанты — одну, надзиратели — другую. И тех и других можно было узнать по одежде.
Отец надевает грубошерстные брюки какого-то неопределенного бурого цвета и туго затягивает их кожаным ремнем, тем самым, которым он порол нас, когда мы доводили его до белого каления.