Роман без названия
Шрифт:
— Уж если у вас руки чешутся и непременно хочется писать, лавры добывать, послушайте доброго совета — поэзию побоку, а становитесь-ка ученым. Я говорю не о настоящих ученых, таких на свете немного, но ученым заурядным может стать каждый, кто захочет. Для этого есть надежный, безотказный рецепт. Прежде всего выбираешь себе какой-нибудь весьма специальный предмет и начинаешь с ним знакомиться. Будь ты хоть полным невеждой, а через годик-другой изучишь его и будешь понимать чуть поболе, чем те, кто его только понюхал. Теперь можешь выступить. Успех первого выступления всегда строится на ядовитой, беспощадной критике тех, кто тебя опередил. Публика, логически рассуждая, приходит, естественно, к выводу, что человек, который на своих предшественников всех собак вешает, уж наверно, больше них знает и понимает. Можно, пожалуй, осторожненько погладить по головке тех, кто неспособен
74
и так далее (лат.).
Но опять же общее правило таково: воображение, талант, живость — коли они есть — спрятать в карман, выбирать дело полегче, идти не торопясь по торной дороге и погромче уверять, что путь этот совсем новый и неизведанный.
Попадет, например, в твои руки старая рукопись, хлам несусветный, ты ее, зевая, переписываешь начисто, оставляя широкие поля и кое-где снабжая ученым примечанием, — если латинская, то из Дю Канжа [75] , если польская, то из неисчерпаемого Чацкого [76] или другого энциклопедического труда, а коль удастся, из двух-трех сразу, что особенно тебя подымает, ибо тогда заимствование труднее обнаружить, — затем строчишь единым духом глубокомысленное предисловие, выгодно продаешь, кое-как правишь, издаешь книгу и посмеиваешься над теми, кто ее покупает, не собираясь читать.
75
Дю Канж Шарль (1610–1688) — французский ученый, автор латинского словаря, византист и латинист.
76
Чацкий Тадеуш (1765–1813) — польский ученый и общественный деятель, законовед, историк, экономист.
Два-три труда подобного сорта доставят тебе прежде всего ту прибыль, что ты прослывешь настоящим, глубоким ученым, достойным уважения, тебя сделают членом всяческих обществ и ты сразу станешь на ноги — аминь, дело с концом! Дальше все идет как по маслу.
— Помилуйте, пан Иглицкий, — взмолился Станислав, — но есть же и настоящие ученые…
— Вестимо, есть, дорогой мой, но такие наверняка не полезут в драку с каким-то выскочкой, который профанам представляется кладезем знаний, будучи на деле ослом в личине ученого. Есть и у нас в литературе прорва таких издателей, переводчиков, критиков и эрудитов, которые, вчера нахватавшись верхов, назавтра уже поучают публику, и это сходит им безнаказанно. Если уж говорить о литературных профессиях, я бы для себя избрал вот такую синекуру, не требующую большого ума и способностей. Можно собирать предания, песни, акты и документы, приводить их в хронологический порядок, публиковать мемуары, не глядя на то, что их уже печатали не один раз, писать биографии по метрическим документам и диссертации о диссертациях — надо лишь позлее да погромче ругать предшественников, в этом все искусство!
— Но критика на что?
— Критики редко сами занимаются изучением, исследованием — они вас упрекнут в одном, в другом, этого-де слишком много, а того-де слишком мало, но самую суть воровства, повторений, нахальства, невежества они не видят. Вступать в бой, обличая неуча, они боятся — ведь обвинить в таком грехе куда опасней, чем отрицать талант.
— А как же совесть? — спросил Станислав.
— Совесть вместе с талантом надо при этой профессии засунуть подальше, как нечто весьма вредное и вовсе излишнее. Основательная, настоящая эрудиция приобретается тяжким трудом, страстью к знаниям, самоотверженной, постоянной работой, но опять же нет ничего легче, как создать ее видимость,
77
Я сказал (лат.).
Эта проповедь, как и многие ей подобные со столь же нерадостным взглядом на мир, не удивила и не устрашила Станислава; он знал, он предчувствовал, что неизбежный жребий людей пера, людей мысли уготован и ему, и, веря в непреложность этой судьбы, не пытался от нее уклониться, но вооружался, чтобы выстоять. Бывает такое глубокое убеждение в неизбежности своего удела, что даже перспектива мученичества не может его поколебать.
Шарский без тревоги думал об ожидавших его страданиях, а покамест трудился, готовя к печати вторую рукопись, содержавшую поэму (только поэму), увы, на сюжет народных преданий. Он дал ее прочитать сперва Щербе, затем, расхрабрившись, отнес пану Ипполиту, и так как пан Ипполит в ту пору был в неплохих отношениях с неким издателем, который задумал, но еще не вполне решился, издавать польские книги, то, даже без ведома Шарского, пан Ипполит понес его рукопись издателю.
Книгоиздатель сей обладал в своем ремесле (точнее, в торговле плодами человеческого духа) инстинктивным чутьем, но в литературе не разбирался, и для него, по его же словам, показателем достоинств произведения было число проданных экземпляров — взглянув на рукопись, он покачал головою при виде слов «народные легенды» (народ тогда еще не вошел в моду), поморщился от названия поэмы, но, зная, что Двожец недурно заработал на первом сборнике стихов Шарского, решил, что надо бы рукопись приобрести.
— Посмотрим, — сказал он учителю, — посмотрим, оставьте мне рукопись, я ее почитаю, подумаю.
Прекрасно понимая, что это значит, покровитель Стася поспешил к нему на Лоточек и, как всегда, горячо пожав ему руку, весело сказал:
— Ну, знаешь, твоя «Приська» (таково было название новой поэмы) уже в руках у издателя, он, конечно, даст ее прочитать Иглицкому и поступит по его совету. Отправляйся сейчас же и постарайся перетянуть нашего аристарха на свою сторону… Хоть пригласи его, черт возьми, на котлеты с горошком и портер, это будет стоить не дороже двадцати злотых, зато издатель купит поэму.
— О дорогой мой друг! — смеясь, возразил Шарский. — Как мало вы меня знаете! Неужто я способен подкупить критика?
— Умоляю тебя, хоть пойди к нему на поклон!
— О нет! Это тоже невозможно!
— Ты же заинтересован в том, чтобы твое детище было издано красиво и аккуратно! Хотя и тут не обойдется без сотни опечаток, но ты пойми, что книг, напечатанных у Двожеца на оберточной бумаге, ты не увидишь ни в одном приличном доме. Наша литература редко попадает в гостиные, там ее стыдятся и, купив заранее, кладут на стол, лишь когда ждут в гости кого-то из нас, — да, есть свой круг читателей и у Двожеца, но с ним тебе не снискать известности в высшем свете и не получить право гражданства в литературе, пока пан X. не издаст тебя в желтом переплете.
— Будь что будет, — отвечал Шарский, — а просить я не пойду, льстить не умею… Это уж точно.
— Ах, господи! Трудно тебе придется в жизни с таким неисправимым ребячеством, — огорченно сказал пан Ипполит. — Почему бы тебе хоть в чем-то не поучиться у Базилевича, уж он-то нашего критика на последние гроши кормит и поит, льстит ему так безбожно, что присутствующих тошнит, а за глаза насмехается, даже слушать неловко.
— У Базилевича одни понятия о жизни и личном достоинстве, а у меня другие, каждый идет путем, соответствующим его характеру. Я людей уважаю, хочу видеть их порядочными, он же без зазрения использует их слабости.
— И успеет больше тебя.
Стась вздохнул.
— Иначе и быть не может, — тихо вымолвил он. — Меня уже не переделать, дорогой пан Ипполит.
— Конечно, ты достоин уважения, — с улыбкой заключил молодой учитель, — но мне тебя сердечно жаль.
Они молча обнялись.
На другой день типографский посыльный принес Шарскому приглашение от издателя. Стась явился в назначенное время, но человека, от которого зависела его судьба, в кабинете не было, пришлось подождать — терпения у Стася было достаточно, и он тихонько присел в углу.