Роман о Лондоне
Шрифт:
Кто он такой?
Залившись краской, Репнин отвечает: он не утверждал, будто бы он из польского перемещенного полка и будто бы он поляк. Он русский, служил переводчиком в Польской миссии, в Париже, в ранге офицера. В первой мировой войне был русским офицером. Союзником Англии. При этом он достает удостоверение, выданное в Лондоне, на нем еще можно разобрать перечеркнутую подпись английского министра иностранных дел и печать.
На это писарь, несколько смягчаясь, возражает — его, мол, разными подписями не запугать. Прежде всего пусть Репнин принесет документ из польского перемещенного полка, и тогда он ему совершенно гарантированно подберет работу. Поляки сердятся на англичан, он это знает, потому что они не могут выговорить их фамилии
Памятуя о наказах жены, Репнин поддакивает чиновнику заискивающим тоном — действительно трудно подобрать работу всем иностранцам, и он поэтому согласен пойти кем угодно, хоть подсобным рабочим. Строителем, кровельщиком, почтальоном, экскурсоводом, лишь бы заработать несколько фунтов в неделю. У них кончились деньги. Положение просто безвыходное.
Делопроизводитель возражает ему: если бы он хотел, он бы давно нашел себе работу. Надо было обратиться в полицию в Милл-Хилле, они подыскали бы работу и ему и его жене. А сейчас пусть он сходит в отделение полиции для иностранцев, на Пикадилли, и пусть оттуда сообщат хотя бы по телефону, что с его документами все в порядке, тогда ему найдут какое-нибудь место. Если Репнин действительно знает столько языков, сколько указал в анкете, подобрать ему место не составит особого труда. Но без подтверждения из полиции он не знает, с кем имеет дело. Его фамилия не значится в списках. Пусть приходит завтра.
Мгновенье помолчав, Репнин устало соглашается; хорошо, он придет завтра.
Он вышел на улицу, чтобы идти в полицию на Пикадилли, совершенно убитым. Может, лучше уж обратиться в русский Освободительный комитет, который он ненавидел и где ненавидели его? Уж лучше это, чем позволить, чтобы ему, как последнему бродяге, полиция искала работу. В Комитете его хотя бы знают. У него к тому же есть письмо от Сазонова.
От биржи труда он снова идет через развалины, сквозь туман, сквозь зеленые кошачьи глаза. Шагает, шагает, шагает вдоль стены, а перед внутренним взором его проносятся картины Керчи, России, погрузки на пароход, прибытия флота в Алжир, драные сапоги, пьянство, драки и отъезд с плачущей женой в Прагу, где русский Комитет нашел для него службу.
Близился полдень, и голод давал о себе знать. Может быть, спрашивал он себя, самым разумным было бы вернуться в Милл-Хилл и оставить на завтра визит в полицию и всю эту жуткую комедию, которая происходит с ним в Лондоне? Не лучше ли порыться в своих бумагах, найти письмо Сазонова и показать его в полиции на Пикадилли? А сейчас отправиться прямо домой, где у них есть еще пока хлеб, мед, чай, а в камине горит огонь, столь приятный здесь, в Англии. Он ощущал себя смертельно усталым.
Надо быть, однако, рассудительным, вразумлял он себя, надо попытать счастья в полиции. Туман сгущается. Осенью у них снова не будет денег для оплаты жилья. В конце концов можно было бы им сказать, что у него есть письмо не только от Сазонова — у него есть рекомендация от английского адмирала Трубриджа, полученная в Турции. В тумане в Лондоне все выглядит так странно. И снова проходит он перед Вестминстерским аббатством. Ровно тридцать лет назад он присутствовал здесь на молебне, который служили за победу русского оружия. Он был в Лондоне проездом с отцом. Стоял среди генералитета. Россия в те времена была великой державой. Кентерберийский архиепископ произнес проповедь о русских победах и жертвах, говорил о царе. А теперь? Что он такое? Кто он такой? Он проходит, как тень, если вообще у него есть еще тень. Проходит, как слепой. Не имея даже собаки.
Прохожие смотрят на него удивленно.
Он идет и посмеивается потихоньку и ласково что-то бормочет — вспоминает своих собак, которые у него когда-то были. Их давно уже нет. Он оставил их в своем имении.
Наконец он спускается в метро, голодный. Станция освещена красными, зелеными и желтыми лампочками. Внизу вроде и не холодно. Из темных тоннелей стремительно вырываются поезда. Точно какие-то чудовища. С горящими глазницами. Сами собой раскрываются и закрываются двери. Заглатывают пассажиров. Вагоны наполнены безмолвными мужчинами и женщинами, они сидят в позе кукол. И он садится и ощущает себя восковой куклой.
Вы ли это, князь? Значит, вот до чего мы докатились?
Он был единственным сыном. Где теперь его мать? Он не знает даже, жива она или нет и осталась ли вообще в Санкт-Петербурге. Она давно состарилась.
Репнин понимает: вернувшись в Милл-Хилл, он солжет Наде. Скажет, что нашел себе работу. Ложь так прекрасна. Наконец-то, по прошествии года с лишним проблема с его работой будет решена. Есть все-таки Бог. От него потребовали письмо Сазонова. Он получает должность картографа в географическом обществе. Он написал книгу о Кавказе. Оценили они и подпись министра иностранных дел. Россия и в первой мировой войне помогла Англии, теперь Лондон возвращает им долги. Закрывая глаза, Репнин повторяет про себя: да, да, надо лгать. И словно бы воочию видит перед собой море, волны, погрузку в Керчи на пароход, когда он в первый раз увидел Надю. Ей тогда едва сравнялось семнадцать. Но она сказала, что ей девятнадцать.
Она была так хороша.
Неизъяснимое умиление разливается по его лицу.
Будто он снова вернулся в Россию, в Керчь.
Он чуть было не пропустил станцию «Пикадилли», а когда выбрался на поверхность, с приятным удивлением обнаружил — снова пошел снег. Направляясь к полиции, находившейся за отелем «Пикадилли», он задумался: на самом деле ему будет не так-то просто лгать Наде. Ее отец, генерал, требовал от нее безусловной правдивости. Он приучал свою дочь смотреть человеку в глаза. Генерал утверждал — даже лев не нападает на человека, если он смотрит ему прямо в глаза. Генерал был уже в годах и очень смешной. В молодости, как он сам признавался, ему приходилось обманывать жену.
Вскоре Репнин добрался до церкви святого Иакова. Все вокруг было бело, хотя транспорт мгновенно превращал снег в грязь и слякоть. Под вечер снег в Милл-Хилле приобретал фантастическую красоту миниатюры, звездно светящейся в темноте. Почему он сказал жене, что первым отправил бы на гильотину графа Мирабо? И почему Надя с такой уверенностью утверждала, что он и муравья не смог бы раздавить? Сколько всего муравьев на свете? Сколько снежинок? Сколько Репниных? Всего один. Один, и никого вокруг.
Отделение полиции для иностранцев в то время находилось в одном из переулков позади отеля «Пикадилли», напротив испанского ресторана «Мартинез», отлично известного Репнину. Вход в ресторан утопал в голубых ирисах, словно бы вся Севилья переместилась вместе с ними в Лондон. В первые годы войны ресторан этот служил местом встречи не только русского комитета. Здесь собирались за обедом короли. Поэтому в ресторане «Мартинез» сходился высший свет русской разорившейся аристократии. Сыновья русских прославились во французской и английской авиации. И Репнин появлялся здесь с Надей. Тут они видели греческого короля, он приводил сюда обедать свою возлюбленную, англичанку, видели и престарелого долговязого норвежского короля, но того женщины больше не интересовали. Он был в восхищении от собственного сына.
Старость печальна и тиха.
Сейчас они не в состоянии были обедать тут с Надей. Это непомерно дорого для них.
Тогдашнее их русское общество приходило сюда и потанцевать под пушечную пальбу; танцы устраивались в подвале. В подвал спускались по лестнице, при этом дамские шелковые юбки — что, впрочем, было предусмотрено — вздувались наподобие черных тюльпанов.
По этому поводу было много смеха, как в Санкт-Петербурге.
Над рестораном была легкая крыша. В испанском духе. Но тег кто танцевал по ночам в подвале, не знали об этом. Одной-единственной бомбы было достаточно, чтобы ресторан со всеми гостями был спален и разнесен в клочья под ритм пасодобля. Впрочем, такое могло с ними случиться на каждом шагу.