Рождение волшебницы
Шрифт:
Юлий отвернулся к окну, чтобы не выдать исказившей лицо муки, но и с этой стороны нашелся соглядатай – суровый всадник в низко надвинутом шлеме. Гордо выпрямившись в седле, скакал он обок с каретой на крепкой гривастой лошади: весь в железе, словно облитый железом, и с железной твердостью взгляда.
Юлий устыдился. Нельзя было не почувствовать, как это мелко, неладно и… гадко – копаться в собственных переживаниях перед лицом народного бедствия. Юлий понимал это. Но что бы ни понимал он, личное и частное навязчиво стояло в сознании, то вовсе закрывая все более важное, то проступая сквозь важное и насущное неясной тенью. И проскальзывала украдкой мысль, что суровое испытание пойдет
Опять он был на пороге неведомого, и холодела душа.
До столкновения с Рукосилом оставалась неделя. Нечего было и думать, чтобы за это время созвать владетелей со всей страны. Хорошо, если бы удалось собрать сотню-другую витязей из окрестностей Толпеня. Положиться же можно было только на столичные полки, две-три тысячи человек общим числом, и ополчение горожан с окрестными мужиками.
Распорядившись насчет ополчения, Юлий велел затем снимать церковные колокола. И вечером того же дня, в понедельник, разношерстные толпы окружили городские церкви. Под скорбный гомон толстые корабельные канаты, по нескольку зараз, протянулись к вершинам колоколен, громадные артели людей осторожно подавали ходовые концы… Снять колокола оказалось полдела, и не самая важная половина. Нужно было сложить новые литейные печи – те, что имелись у ремесленников, не годились для плавки колоколов, даже распиленных. День, чтобы сложить печи. День, чтобы печи просохли, – меньше нельзя, толковали мастера. Два дня довести медь до плавления. Что это у нас будет? Пятница. Неделя и пролетела.
– В четверг вечером, – обрезал Юлий.
И куда всю эту прорву меди девать? Как наготовить к четвергу формы для наконечников и топоров?
– Наготовить! – сказал Юлий.
То есть выходило так, что никто ничего не брался делать по-настоящему, пока государь лично не вмешается, не вникнет, не поставит людей, не раскричится, не растолкает, не пошлет бегом, не убедит и не объяснит, в конце концов.
Юлий ложился за полночь и вставал до рассвета. Работы шли при свете костров, город гудел и ночью, озаренный беспокойными всполохами. Каждый час был заполнен делом так, что некогда было и оглянуться. Чем полнее был день, тем быстрее кончался – не угнаться, не ухватить.
Настала пятница, когда Юлий сообразил, что надо собрать ополчение на смотр. Утром вспомнил, а к обеду хотел уж иметь на выгоне за Крулевецким предместьем пятнадцать тысяч человек. Однако к двум часам дня не собралось и десяти тысяч – всего две или три. Да и те норовили разбежаться, истомившись ожиданием и бездельем.
Юлий мрачнел.
– Сегодня не собрать, завтра, – решился сказать государю конюшенный боярин Чеглок, который и сам только четыре часа как прискакал в столицу, вызванный из дальнего поместья. Полное мужиковатое лицо его обрюзгло, он недовольно пыхтел, шумно выталкивая воздух между губами, как объевшийся человек.
Завтра… Юлий, однако, знал, что сегодня. Уже сегодня нужно было сделать что-то такое, чтобы переломить настроение и заставить людей встрепенуться. Иначе не будет и завтра. Юлий глянул в сторону города: за заборами, крышами и зелеными купами посада тянулась неровная стена с островерхими башнями. Вдалеке узнавалась высокая башня соборной церкви Рода Вседержителя, прорезанная сквозным узором окон.
– Позаботьтесь, чтобы никто не уходил, – сухо сказал Юлий конюшему. Тратиться на вежливость он не считал нужным и потому довольствовался самым необходимым. – И возвращаемся к Крулевецким воротам.
Пришлось поставить вокруг толпы верховых, чтобы сбить явившихся ополченцев поплотнее и не растерять их по пути в город. Остановившись на краю городского рва, государь объявил, надсаживая голос, что никто не разойдется по домам прежде, чем не будет исполнен урок: сломать и снести напрочь Крулевецкие ворота, высокие башни и стену между ними; засыпать ров; разровнять широкую торную дорогу – там, где только что высилось величественное укрепление.
– Стены городу – люди! – кричал Юлий в мертво притихшую толпу. – И никакие стены, говорю вам, не спасут Толпень от огня, если народ не выйдет на защиту родного дома. Громадой мы победим, всей громадой выступим навстречу изменникам, разгоним шайку безмозглых чудовищ и поразим чародея. Но сгорим до единого, если будем хорониться за высокой стеной. Ломайте ворота!
Когда доставили кирки, железные клинья и молоты, когда задребезжала заваленная строительной снастью телега, праздный народ в прилегающих улицах, простоволосые женщины да ребятня заголосили. Но скоро звон железа, грохот обрушенного с высоты камня заглушили стенания. Работа пошла живее, с каким-то разгульным ухарством, которое свойственно разрушению, с ожесточенными прибаутками, истошными криками «берегись!» – в них слышалось нечто веселое. Юлий уже не лез на стену и только сторонился, чтобы не зашибли. Взор его оставался строг и неулыбчив, шляпа и зипун темно-синего сукна, густые, сами собой вьющиеся вихры поседели слоем тонкой белесой пыли.
К рассвету все было кончено. Там, где высились прежде горделивые башни с переброшенной между ними зубчатой стеной, нежным лучам солнца открылась безобразная язва. К обеду был засыпан ров и разровнена дорога. Тысячи горожан тем временем ломали городские ворота на север, на запад и на восток, разбирали обширные участки стен.
К полудню сумрачная гарь подернула пеленой солнце, небо поблекло и пожелтело. Равнину правобережья застилал желтоватый туман. Казалось, что гнетущее марево порождает воспаленное солнце, – багровое светило распухло, словно охваченное лихорадкой. Над дорогами поднималась пыль – то шли в город обращенные в бегство жители заречных слобод и деревень. У обоих паромов сбились ордами люди, скот, повозки. Густо сновали лодки. Мертвенная гладь реки доносила с того берега гомон и брань.
Нагруженная узлами деревенщина несла с собой ужас темных, никем не опровергнутых слухов – и сама немела, оторопев перед разрушенными воротами и стенами стольного града. Чудовищные измышления, будоражившие Толпень, не намного превосходили то достоверное, что сообщал изо дня в день посол Республики Буян, который пользовался донесениями разведчиков.
Юлий отмечал продвижение Рукосила на большом чертеже Словании и больше уж не сворачивал лист. Военный совет, ближние бояре и полковники, стояли на том, чтобы реку не переходить и, развернув силы по левому берегу Белой, не пускать Рукосила к столице. Имелся на это неодолимый в сознании растерявшихся полководцев довод: огненный искрень полноводную реку не перескочит – чего же лучше? Будем отбивать противника, не позволяя ему высадиться. Рукосил собственной персоной не полезет в драку впереди войск; а без искреня едулопы да шайка всякой сволочи, что считается у чародея за витязей, нам ничто. Опрокинем одной левой.
– А страну за рекой отдать Рукосилу? – вскочил Юлий. Утомленный бессонницей и взвинченный, он нередко терял терпение и горячился. – Если Рукосил укрепится и наладит правильное управление захваченными землями, а это, считай, полстраны, то нам уж не устоять. Сшибить его на подъеме – только так!
Конюший Чеглок, тяжело упершись локтями в стол, молчал. Высший войсковой начальник в стране после государя, он прекрасно понимал, что Юлий прав… и правы его противники, потому что плохо и так, и эдак.