Ручьи весенние
Шрифт:
«Так вот почему он бежал!» Лицо Андрея запылало.
— А какова стерва! Такая любого доброго человека и головы и совести лишить может! А ведь девчонка! Совсем еще девчонка! Я ей в отцы гожусь! — бушевал Боголепов. — Сколько к нам приезжало артисток, и ничего подобного! Чудесные люди, святое дело делают! А эта… Их счастье, что спозаранку удрали, я бы им…
— Уехали? — Андрей все еще не верил этому.
— Улизнули, черт бы их побрал! Толстый этот сводник чуть свет разбудил Марфу Дормидонтовну, а Дормидонтовна в четыре часа растолкала
— Всю ночь… читал… — Андрей опустил глаза.
— Ночью спать надо. Сегодня у нас, я буду прямо говорить, дел выше головы… Да, там этот толстяк посылку какую-то для вас оставил. Вчера, говорит, не успел передать. У Марфы Дормидонтовны посылка. — Боголепов помолчал. — А она все же хоть и распутная, а как поет, как поет! Ну, да черт с ней!.. Я, Андрей Никодимович, в бригаду Маши Филяновой, — уже обычным тоном заговорил Боголепов. — На всякий случай кое-каких запасных частей думаю подбросить: соревнование, сами знаете…
Андрей ничего не ответил и направился к себе.
«Ушел к ней! И весь вечер был не со мной, а с ней…»
Захлопнув и закрыв на засов калитку, Вера вбежала в сарай, упала вниз лицом и заплакала. Плакала она так громко, что ее всхлипывания были слышны на улице. В отчаянии Вера билась головой о что-то твердое, кусала губы и все-таки не могла умерить боль. По улице проходили люди: то предгорненцы возвращались с концерта. Потом стало все тихо.
Никогда еще Вера не испытывала такой острой, такой унизительной горечи и бессилия. Вся ее природная гордость, вся женская сущность была оскорблена, потрясена до онемения.
«Что же мне теперь делать? Уехать!»
— Да, уехать, — вслух сказала Вера.
С распухшим, обезображенным лицом, полуслепая вошла в конюшню. Курагай заржал, привычно потянулся к ней замшевыми, пахнущими сеном губами: ждал ласки. Вера толкнула жеребца в бок, вывела из конюшни и заседлала.
Мысли все время возвращались к Андрею, и как она ни прогоняла их, ничего не могла поделать: «Сейчас они целуются».
С трудом Вера села в седло и выехала со двора. Разве могла она видеть теперь Андрея? Никогда!
Конь не понимал, куда так рано направилась его хозяйка и почему она не правит поводьями. На одном из отворотков дороги Курагай остановился. Вера сердито пнула его стременами, и он снова пошел не зная куда.
В стороне темнели громады гор. В канавах шумела вода. От полей несло живительным духом талой земли. Но ничего этого Вера не видела, не ощущала. Ссутулясь, с опухшим от слез лицом, она сидела в седле точно захлебнувшаяся болью.
Часть вторая
Глава первая
С оглядкой, с продолжительными «отзимками», но все же шла на Алтай весна. Робкие ее шаги были заметней на солнечных склонах
Страстный охотник Витька Барышев показывал на свои густо высыпавшие веснушки:
— Пришла! Вот она, голубушка! Видишь, как испятнала…
Он клялся, что на хребте у Соснового холма уже затоковали косачи, запели глухари.
— Своими глазыньками, собственными ушами… Шалашей наделал, в любой садись… Птицы — тьма! А уж токуют, бьются — не растащишь!
И сам Витька — с горящими глазками, с порывистыми жестами — напоминал ошалевшего от весны токующего тетерева.
Андрей не мог больше выносить одиночества. Но и на людях было ему трудно. Даже с Матильдой, относившейся к нему по-матерински, он чувствовал себя неловко: казалось, старуха догадывалась о чем-то и связывала брошенное в огонь розовое душистое письмо с приездом Неточки, а ее концерт — с нелепой размолвкой Андрея с Верой.
Из сборного домика, в котором он собирался поселиться с Верой, Андрей вернулся в узенькую комнатушку в конторе. Со стыдом и болью вспоминал он теперь, с каким радостным волнением вносили они с Верой в «свой дом» свою первую мебель: стол и два стула.
«Хоть бы сев скорее…»
Россказни Витьки о начавшихся токах подогрели Андрея: «Схожу-ка я в горы, весну послушаю, постреляю, забудусь…» Но собирался он на ночь к Сосновому холму без обычного охотничьего волнения: что-то словно надломилось в его душе.
«Но почему, почему я не удержал ее тогда?.. Господи, как ужасно, как глупо получилось все!»
…Подъем шел широкими, частью открытыми, но больше заросшими осинником еланями. Терпкий, чуть внятный душок струился от поголубевших голых осин, весенней свежестью и влагой пахнул пронизанный южным ветром снег. Узкой тропкой Андрей медленно поднимался в горы. Солнце падало за хребет, тихо было в лесу. Чуть слышные, долетали сюда мерные хлопки генератора, однако они не только не нарушали, а как бы подчеркивали предвечернюю тишину леса. Вскоре пропали и эти последние звуки: осинники, березняки, овраги полонили охотника.
Андрей лез выше и выше. Ему стало жарко; он снял шапку и расстегнул меховую куртку, но не остановился, не присел: физическим напряжением прогонял он то, что все время не давало ему покоя, как бы убегал от самого себя.
Теперь по обе стороны тропинки теснились уже не осины, а высокие гладкоствольные березы. Берестяная рубашка на них по-весеннему залоснилась, порозовела — в оживающей сердцевине деревьев двинулись соки. Андрей знал, что достаточно выстрелить в березу дробью или сделать легкий надрез ножом, и тотчас же из раны польется сладкий пахучий сок: пей сколько хочешь. Но он этого не сделал, хоть и мучила его жажда. Казалось, он сознательно причинял себе физические страдания, чтобы заглушить душевную боль.