Русский Бог
Шрифт:
– Увидимся, отец, обязательно увидимся,- чуть слышно ответила Катишь.
– Где он?
– За участие в возмущении сослан на Благодатский рудник.
– В Сибирь.
– Навечно.
Брезжил рассвет. За Петропавловской крепостью, разрывая завесу из тяжёлых иссиня-чёрных снеговых туч, вставало зябкое крошечное декабрьское солнце. Первый робкий луч ударил в шпиль Петропавловки, и ангел на его вершине засиял золотом. Почти год прошёл с 14 декабря. Отсюда, из Петропавловской крепости, князя Трубецкого и сто сорок два его соратника, лучший цвет петербургской знати, отправили на пожизненную каторгу в Сибирь. Рылеева, Пестеля, Каховского, Муравьёва-Апостола и Бестужева-Рюмина повесили на кронверке крепости.
Впереди, за мордами лошадей, в клубах позёмки появилась бегущая фигура неуклюжего коренастого человека. Медвежья шуба почти мужицкого покроя нараспашку, кудри забиты снегом. Пушкин.
– Пушкин?
– Катишь!.. Там, в Сибири, передайте на рудник посланье друзьям.
– Славный Пушкин.
Пушкин протянул вымоченный пургой плотный лист бумаги. Перечёркнутые, переделанные много раз записи. Вскочил на облучок долговязый с желтоватого оттенка шевелюрой, выбившейся из-под заячьего треуха, определённый из камердинеров в кучера за непомерное пьянство, Лаврушка. Сани дрогнули, Катишь махнула рукой, граф Лаваль сжался ещё более, Пушкин стряхнул слезу. «Трогай!» -крикнул сам себе Лаврушка, и тройка, зазвенев бубенцами, понеслась от огромного лома Трубецких на Английской набережной. Вместительный гардеробный сундук с нарядами, женщина есть женщина, закачался, подвязанный в том месте, где обычно стоят форейторы. У зеленоватых, покрытых изморосью грозных стен Зимнего дворца. Где ни раз блистала на балах Катишь, сани свернули на Невский. Справа остался строящийся Исакий, слева – покрытый лесами Александрийский столп, память об ушедшем царе Александре.
Катишь развернула поданную Пушкиным бумагу:
« Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадёт ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…»
Вслед за Катишь Трубецкой выехала к мужу в Сибирь двадцатилетняя красавица княгиня Мария Николаевна Волконская, дочь героя войны 1812 года генерала Н.Н. Волконского. Освободившийся дом Волконских на набережной Мойки,12, вскоре занял Пушкин. Поговаривали, что произошло это не случайно, княгиню Марию подозревали во флирте с поэтом.
Через день после Марии Волконской оправилась в Сибирь Александра Григорьевна Муравьёва, дочь графа Г.И. Чернышева, а чуть позже выехали за мужьями Е.П. Нарышкина, Н.Д. Фонвизина, А.И. Давыдова, А.В. Ентальцева, М.К. Юшневская, А.В. Розен, две ослепительные невесты-француженки, вышедшие замуж за своих суженых уже в каторге – Полина Гебель и Камила де Дантю. Всего 11 женщин. Ездила к жениху, декабристу П.А. Муханову, и княгиня В.М. Шаховская, но то ли не выдержала испытаний, то ли любовь оказалась не так крепка, но она вернулась в столицу. Остальные выдержали, остались.
Опустели зимние петербургские балы. Поглупели придворные разговоры. Навеки увяли изящество и благородство отношений. Никогда более Россия не знала таких красавиц, срезанных, подобно розам, в самом цвете.
Дороги России всегда были плохие. Зима 1826/27 гг. оказалась особенно суровой, сугробы в рост, метели, валящие с ног, пурга, морозы 30-40 градусов. Люто холодную зиму сменила весенняя грязь, распутица. Грунтовые дороги развезло, реки вспухли, на много вёрст в ширь разлились Обь, Лена, Енисей, Иртыш, Амур. Из-за грязи, забивавшей колёсные втулки, кареты делали не более 30-59 вёрст в день. Подолгу стояли на берегах великих сибирских рек, ожидая переправы. По жидким подмосткам из срубленных сосен кареты с немалым трудом добирались до паромов и барж. Почти каждые четверть часа колёса экипажей срывались в промежутки между разошедшимися стволами подмостков, и бородатые сибирские мужики подолгу вызволяли их. При переправе через Иртыш бечева парома разорвалась, паром понёсся
* * *
Княгиня Мария Волконская бегала среди троек с отправляемыми на Нерчинские рудники восемью декабристами. То были Оболенский, Якубович, Давыдов, братья Васильевы, Волконский, и наконец – Трубецкой. Увидев, не узнав, но почувствовав сначала в хрупком высокого роста заросшем бородой и усами человеке в арестантском тулупе и шапке своего мужа, Мария, радостно вскрикнув, бросилась к нему в объятья.
– Волконский!
– Мария!
Заметив подъезжающих дам, жандармские офицеры заторопились отправлять каторжно ссыльных. Крики «Пошёл!» смешались с звоном бубенцов, фырканьем лошадей, хлопаньем рукавиц и топаньем сапог и валенок. Но уже подлетела вслед за Волконской тройка Катишь. Ухнули, крепко став, кони. Из саней выскочила на хрустящий наст разгорячённая княгиня Трубецкая, птицей метнулась к арестантским повозкам:- господа, нет ли среди вас в Сергея Петровича Трубецкого, господа?
Жандармы не успели оглянуться, а уде выскочил из отправляемой повозки декабрист князь Трубецкой.
Долгожданная встреча. Сумерки. Последние отблески солнца в наступающей ночи. легкая пороша ложится на плечи и грудь. Холодные, острые снежинки тают на щеках и лбу. Как и другие на этапе, Трубецкой исхудал, порос усами и бородой, щёки впали, страдальческая складка сложилась между бровей, две жёсткие морщинки легли под носом, у губ. Внешность его переменилась значительно. Узнать для стороннего человека стало почти невозможным. Близкий нашёл бы Трубецкого по глазам. Глаза остались прежними: умными, задумчивыми, прозорливыми… Кто осудит Трубецкого за то, что не пришёл он на геройское четырёхчасовое стояние восьмисот человек на Сенатской площади? Возможно они ошибались, может быть, были правы. Скорей всего, ошибся и он. Но когда? Тогда ли, когда организовывал Тайное общество или когда его предал? История не знает. Товарищи его простили. Простим и мы. В любом случае и в четырехчасовом геройском молчании на Сенатской площади, и в предательстве Трубецкого, и в предательствах, взаимных обвинениях и доносах декабристов было больше благородства, возвышенности, вызова бездушной бессмысленности вселенной, чем в подавляющем числе положительных, правильных, но таких мелких поступков, речей и мнимых подвигов современности.
– Катишь!
– Серёжа!
Они без слёз прижались друг к другу, она – в перстнях, брильянтах, в искрящейся от снега соболиной шубе, он – в арестантских портах, валенках, навыпуск рубахе под овчинным тулупом, круглой шапке ссыльного, в цепях и кандалах на руках и ногах. Великая сила их любви показалась вдруг столь значительной не только для них, но и для окружающих. Волконский и Мария стояли рядом. В объятьях двух княгинь с двумя арестантами чувствовалось нечто, что может лишь чувствоваться, но не пониматься, что сильнее жизни. Попрание жизни, готовность отказаться от неё ради чего-то ещё всегда поражает окружающих, неспособных пойти следом, а потому замерли товарищи, остановились жандармы. Тихо сопели кони. Поскрипывали полозья саней.