Рябиновый дождь
Шрифт:
— Алексас, тебе придется немедленно ехать со мной в одну районную больницу.
— Если придется, поедем, — ответил приятель, — но ты давно не приходил ко мне таким взъерошенным…
— Ведь я никогда не беспокоил тебя по пустякам.
— Знаю, поэтому и не расспрашиваю, расскажешь по дороге. А можно мне позвонить жене?
— Звони, я сам извинюсь перед твоей женушкой и все ей объясню.
— На этот раз тебе придется объясняться с моим внуком, — рассмеялся Алексас. — Я пообещал ему гостинец и не могу обмануть, ведь он у нас такой старик растет, что слов нет. Однажды приходит ко мне и говорит:
«Дедушка,
«Но ты, Юргялис, еще совсем маленький, — возражаю я, — подрасти надо».
«Ну и что? — отвечает он. — Я буду самым маленьким великаном на свете».
Что ты на это скажешь? Ведь есть смысл в таком ответе! И по-моему, куда лучше быть самым маленьким великаном, чем самой большой мелюзгой.
Викторас не слышал, о чем говорит его старый университетский товарищ. Ему хотелось тут же до мельчайших подробностей разузнать возможные последствия беды, он думал только об одном: выздоровеет Саулюс или нет? Ему нужна была правда, какой бы горькой она ни была. Он был ученым, представителем точной науки, поэтому ненавидел пустые разговоры и сам старался не произносить затасканных апостольских фраз вроде: будем надеяться, не стоит терять надежду, бывает еще хуже…
— Что посеет в своей жизни человек, то и пожнет, — ворчал он, оставшись один. — Так должно было случиться, так обязательно должно было случиться, потому что в последнее время уж очень праздно я жил… — Он еще не успел подумать о том, что за совершенную аварию его могут наказать, а если шофер умрет, то порядком пострадает и его репутация. Моцкусу было отчаянно жаль Саулюса, кроме того, это был единственно близкий человек, связывающий его с молодостью и прошлым. Этот парень нужен был Моцкусу живой, потому что, если Саулюс погибнет, Викторас — он чувствовал это — уже не сможет быть самим собой. Его совести вполне хватало и того, что погиб отец Саулюса.
Он уже почти забыл то событие, точнее, похоронил вместе с его свидетелями, но неожиданно встретил в гараже юного Бутвиласа…
…В Пеледжяй их называли близнецами — Наполеонаса Бутвиласа и его, Виктораса Моцкуса. Впервые повстречавшись в волости, они остановились, удивленные, и даже руки друг другу не посмели протянуть. Первым опомнился Бутвилас.
— Наполеонас, — подал руку.
— Петр Первый, — ответил Моцкус, думая, что над ним просто насмехаются, и сильно встряхнул руку Бутвиласа.
Потом они оба от души посмеялись. Викторас снял форменную фуражку, надел ее на голову нового знакомого, отошел на несколько шагов, словно художник, оценивающий свою работу, и добавил:
— Обнимемся, или какого черта? — Они похлопали друг друга по спине, и Моцкус пошутил: — Ты хорошенько порасспрашивай, не заглядывал ли, случаем, твой отец к моей маме?
Бутвилас рассмеялся:
— Я — в маму… Наверно, это уж грех вашего папаши. Но если серьезно — не так часто встречаешься в жизни с самим собой.
— Это прекрасно.
— А может, и не очень… Люди говорят: когда рождаются двое похожих мальчиков, где-то начинается война. Словом, одному заранее бесплатно заказывается царствие небесное.
— Меня это не касается, я молнией меченный, а ты не болтай — еще болезнь на себя накличешь.
— Я не болтаю, только в каком-то романе читал о том, что случилось, когда
— Мы не короли, нам и под одной фуражкой места хватит.
— Может быть, но как тесно стало людям на нашей землице.
Потом они подружились. Напалис Бутвилас работал председателем волостного Совета. Он был старательный, хороший парень, только не хватало грамоты: не успел, война помешала. Но сообразительности у него было достаточно. Он отпустил такие же, как у Виктораса, пшеничные, просвечивающие усы, стал носить офицерскую фуражку, завел себе трубку и даже немножко научился жемайтийскому диалекту.
— Зачем все это? — не понимал его Викторас.
— Хочу судьбу обмануть, чтобы она не разобралась, кто из нас меченый, а кто — нет, — пошутил тот, но Моцкус снова не понял его.
— Кончай ты с этой своей судьбой, богомолки ее выдумали.
— Неужели хочешь, чтоб я тебе, как девке, сказал: люблю, вот и подражаю.
«Любил… По-своему. Как странно иногда мужчина любит мужчину, — подумал Викторас, вспомнив товарища. — Он — меня, я — его, но оба мы пугались этого слова, боялись этого чувства, мол, не по-мужски, смешно. Теперь я люблю Саулюса и скрываю. Видишь ли, несерьезно: директор института любит шофера. Человек еще набит разными глупостями. Пока он молод, пока умеет и может любить — стыдится своего чувства, и только когда покатится под горку, все становится проще. Когда один за другим выпадают зубы, когда их заменяет металл, когда появляются боль и морщины, когда начинает дряхлеть тело, тогда, кажется, любил бы да любил, лишь бы и тебя любили. В почтенном возрасте только мысли и опыт гонят человека вперед, а тело уже сопротивляется этому. И только мозг, только он бодрствует с рождения и до смерти, накапливает всяческую информацию, именуемую памятью. Ведь памятью живо и наше прошлое, и настоящее, и будущее, ибо там, где перестает пульсировать живая человеческая мысль, начинается, как говорит поэт, медленное умирание».
Напалис тоже писал стихи. Оба они тогда были молодые, по-юношески озорные, немного скучали по обыкновенному, не связанному ни с каким риском приключению, скучали по женской ласке. Напалис лишь однажды видел свою нареченную. Потанцевал, проводил и всю дорогу собирался поцеловать, но у калитки развернулся и пошел домой, решив, что комсомольцы так не поступают. Поэтому и возникло у него странное желание испытать бдительность своей избранницы. Однажды, поменявшись одеждой, Напалис и Викторас постучались в дверь библиотеки, где работала Дануте.
Она приняла их, скрыв удивление, угостила и, не зная, как вести себя, осторожно спросила:
— Значит, брат из армии пришел?
— Притащился, — едва сдерживая смех, ответил Викторас. — Теперь мне из-за его погон житья нет: куда ни пойдем, все девки только на него и пялятся… Хоть плачь.
Дануте придвинулась к Моцкусу, прильнула к нему, давая понять, что для нее военные — тьфу, ничто, а выпив рюмочку, совсем осмелела:
— Для меня эти погоны — пустое место… — И целый вечер сидела, уставившись на Моцкуса, накладывала ему в тарелку кусочки повкуснее; запустив патефон, приглашала на танец, заранее предупреждая хмурого Бутвиласа, что это «белый танец».