Рябиновый дождь
Шрифт:
И когда Моцкус меньше всего ждал этого, в кабинет вошла Бируте, вся какая-то неловкая, не вмещающаяся в тесный халат, не знающая, куда девать глаза и бездействующие руки, а Моцкус, будто он только вчера расстался с ней, сразу подскочил, поцеловал в щеку и спросил:
— Как ты думаешь?
— Ты о раненом?
— Да.
— Поправится.
— Сама так думаешь или доктора говорят?
— Сама.
— Тогда и я верю.
Других слов они друг для друга не нашли. Растрогавшись, Моцкус еще раз поцеловал ее руку и сказал:
— Ты прости меня.
— За что?
— За все. Просто так — прости, и
— Я уже давно простила. Прощу и то, что будет, только не дури очень. С бедой не расправишься, как с врагом, ей и поклониться приходится… Как женщине…
Когда Милюкас ушел, Стасис испытал ужас при мысли о том, что заключалось в словах инспектора, в том, как он вел себя.
«Боже, и опять этому черту ничего, а для меня — все сначала!» — Он вдруг ощутил какой-то неприятный, насквозь пронизывающий холод и, схватившись за стол, пошатываясь, долго смотрел на остывающие грелки.
— Одна синяя и две красные, — повторял он без всякой связи, — одна красная, другая красная, и снова синяя… А теперь ты попроси у этой красной, словно у господа бога, чтобы все было не так, как этот хрен Милюкас напророчил. Крестом ложись или сгинь, испарись, как камфара, или пой, как Пакроснис, потому что теперь все они набросятся и живьем меня слопают, без соли и перца. — Сначала он думал догнать Милюкаса и еще раз как следует обо всем расспросить, но, обессилев, опустился на лавку, обхватил руками столешницы и прижал к их полированной прохладной поверхности пылающее лицо. — Проси, молись или сгинь!.. — Его охватил такой ужас, что он перестал кричать и прислушался… За окном шумел бор, падала с плотины вода, маленький острозубый короед точил дерево.
«Теперь-то уж все! — словно эхо крика, вернулась неповоротливая мысль. — Остаются озеро, пуля или петля… Это было бы легче всего. А может, сложить руки и, спрятавшись в какой-нибудь лесной яме, закончить все просто и по-человечески? — Едва он подумал о смерти, ему стало жаль себя, и он вздохнул от всей души: — А дальше что? Ничего. Гниль! Серые косточки… Ни солнца, ни пущи, ни этого бедного, засоряемого лесопильней ручейка…» Оставалось только молиться, но чем ближе становилась очная ставка с богом, тем труднее было вспоминать о нем.
— Я обязан жить! — начал ворчать он. — Я обязан выздороветь! — рассвирепел и, схватив синюю грелку, принялся колотить ею по столу. — Обязан! Я должен жить! Очень долго!.. Пока не останется ни одного человека, ни одного врага, ни одного друга, останусь только я, один-единственный, и никого больше. Я хочу!
Так долго затянувшаяся апатия теперь вылилась в непрерывное действие. Терзаемая грелка порвалась и брызнула на руку горячей водой. Боль возвратила его к реальности, и тут мелькнула спасительная мысль, которая никогда раньше не приходила ему в голову, она подсказала выход и вселила крупицу надежды.
«А если пойти и признаться? А если показать этим задавалам, что и я не такой уж жалкий подлец, что и я боролся и рисковал головою во имя Советов и людей?.. Ведь так и было. Точно. Моцкус только семерых тогда уложил, а восьмой испарился. Я сам ноги пересчитывал. Люди еще долго пугали друг друга именем этого восьмого. И не один подлец, используя его имя, еще навещал по ночам магазины. Иной „обиженный“, подвыпив, еще и поныне хорохорится: погодите, Пакроснис еще покажет вам, где раки зимуют!.. А я молчу, так как знаю, что он уже ничего не покажет. Участковый все еще приезжает, расспрашивает народ, мол, может, этот ирод из Америки кому-нибудь письма шлет, может, здесь где-нибудь прячется и тихо доживает свои беспокойные дни?.. А я знаю! Это я освободил людей от этого пугала. Я — Стасис Жолинас! И пусть все узнают, сколько моих светлых дней он превратил в ад, этот подлец из подлецов…»
Эта мысль так завладела Стасисом, что ничего другого он уже не мог придумать. Ухватился за нее, как умирающий за надежду о спасении души, и, боясь потерять драгоценное время, взял лопату, отыскал лом и, подойдя к небольшому холмику, напоминающему старинный курган, начал трудиться. Рыл землю, как экскаватор, и надеялся этой тяжелой работой заглушить еще одну мысль, с каждым днем все сильнее пугавшую его, но вместе с тем все чаще толкавшую его к этому проклятому альпинарию: а как он там?
Подобных погребков в Пеледжяй было полно. Озеро весной широко разливалось, подземные воды не позволяли рыть глубокие подвалы, поэтому люди сооружали их на поверхности, сверху засыпая постройки землей, и старательно обкладывая дерном. Был такой погреб и у отца, и у деда Стасиса, но со временем он обвалился, зарос травой и торчал на краю двора без всякой пользы, ощетинившись рыжей полевицей, которая здесь наливалась зеленью только ранней весной, пока еще хватало влаги, и поздней осенью, когда начинались затяжные дожди… По просьбе Бируте Жолинас забетонировал небольшой пруд — посеял траву, насадил разного мха и цветочков, не боящихся засухи. Собирался поставить возле этого холмика и красивую часовенку, но теперь — да ну его к черту!..
Сорвав дерн, Стасис снял слежавшийся песок, скатил несколько камней и, схватив лом, стал долбить когда-то замурованную дверь погреба. Работал с таким остервенением и с такой силой, что кирпичи не выдержали, потрескались, раскололись и начали крошиться. Потом сквозь образовавшееся отверстие хлынул запах сырой земли и плесени, и лишь когда силы кончились и лом вывалился из рук, лишь тогда он сел на кучу вырытого песка и тут же вспомнил, как через несколько дней после того сражения у Швянтэжяриса кто-то постучался к нему в ставни.
— Кто? — спросил он, нащупывая взглядом прислоненный к дверному косяку топор.
— Свои, — ответил человек бесконечно усталым голосом.
Но когда этот усталый человек вошел в избу, Стасис побледнел и стал пятиться.
— Папечкис!.. Виноват, Пакроснис.
— Он самый, истинный христианин, он самый. Будь здоров и ты, — ответил незваный гость, когда-то так лихо отрезавший у Бируте косы и так метко врезавший Стасису между глаз, что тот чуть стенку не проломил. — Спрячь, — попросил, весь грязный, измазанный кровью.
— А где я тебя спрячу?
— Где хочешь.
— Иди ко всем чертям — вот тебе мой ответ, — не испугался Стасис.
— Не артачься, потому что если мы куда-нибудь и пойдем, то только вместе. Ты понял меня? А ты, старая, не глазей и не крести меня, я пока еще не черт. Воды согрей, мне надо раны промыть. Тряпок холщовых поищи.
И когда Пакроснис без всякого стыда, голый и грязный, окровавленный и перемазанный в тине, с оханьем залез в кадушку, Стасис схватил его оружие, побросал все в угол, а автомат направил на гостя.