Рябиновый дождь
Шрифт:
— Но ведь это еще не все, — откликнулся Алексас.
— Почему? — Викторас поднял брови.
— Этому, как ты говоришь, подорожанию жизни, мне кажется, одинаково способствовали и рождение ребенка и смерть его отца.
— Ты прав.
— Ты, Викторас, все еще винишь себя в смерти Напалиса?
— Да.
— Не завидую.
— Завидовать на самом деле нечему. Только ты не подумай, что я непосредственно приложил руки к этому несчастью. Я в другом смысле виноват. Ведь есть такие люди: посмотришь им в глаза, и вдруг тебе кажется, что ты
— Таких мне не доводилось встречать. Но что есть люди, которым я не могу соврать, это верно. Иногда специально собираюсь, но едва встречу — все забываю…
— Он тоже был какой-то необыкновенный, словно мое второе «я», то, которое получше, которое сидит внутри меня.
— Интересно.
— Пойми, на меня тогда словно с неба свалилась эта возможность уехать учиться, и, как ты знаешь, я ухватился за нее без всяких сомнений. Самым спешным образом передал дела другому, сложил чемодан, и все. Правда, собрались с друзьями за бутылочкой посидеть. Он капли в рот не взял, молчал весь вечер, а потом вдруг спросил:
«Уезжаешь?»
«Как видишь», — ответил я, бесконечно веселый, хотя в душе все еще дрожал и боялся, как бы начальство не передумало.
«А людей, которых взбудоражил, перед которыми слова не сдержал, — их здесь оставишь или с собой заберешь?»
«И другой не хуже меня эту работу выполнит, Может, даже лучше», — я не думал, что он серьезный разговор затеял, поэтому только отмахнулся.
«Хотя бы Гавенайте помоги», — не отставал он.
«А это уже не твое дело», — обиделся я.
«Не мое, — согласился он, — но признайся, к делу Пожайтиса ты равнодушен только потому, что Бируте нравится тебе и ты хочешь сберечь ее для себя как неприкосновенный запас, если в Вильнюсе у тебя не получится с этой фельдшерихой второй молодости».
«Замолчи, — рассердился я, — за такие слова можно и по физиономии схлопотать».
«Бей! — не уступил он. — Но если ты так и оставишь Бируте, я сам дам тебе в зубы».
И я стукнул. Он постоял сжав кулаки, потом отчетливо, чтобы все слышали, сказал:
«Ну, вот и вспыхнула война, и не похожие, а очень разные люди виноваты в этом. Но оплеуху ты дал себе как плату за более жирную гречневую кашу, которой тебе страшно захотелось», — хлопнул дверью и ушел. В полночь.
Я стоял разъяренный и чувствовал, что он прав, что я делаю что-то не так, что ради сытого настоящего я рискую своим будущим, а может, и всей своей экзистенцией. Надо было догнать его тогда, вернуть, извиниться, надо было сесть и вместе хорошенько поразмыслить, как выбраться из создавшегося положения, но я равнодушно ляпнул: «Баба с возу — кобыле легче», — и пил до зари.
Водка не брала меня. А чувство вины все возрастало, увеличивалось, наконец, я не выдержал, взял нескольких парней и пошел к Напалису. На большаке нас встретили дети, ходившие по грибы. Они испуганно рассказали, что возле дороги лежит мертвый человек и винтовка… Я сразу понял, что это он. И когда подбежал, ты не поверишь, первое впечатление
В кармане у Бутвиласа мы нашли только старую, сплюснутую гильзу орликона. Я вертел ее в руках и все думал: вот уже нет человека… Нет! А мне после этого не стало просторнее. Наоборот, после этого я задыхаться начал… Но когда вечером родился его ребенок, я кричал про себя: нет на свете двух одинаковых существ! Каждый человек — это неповторимое творение земли нашей, поэтому каждая мать, рожая ребенка, дарит миру первого человека!.. Успокоившись, я поклялся стать этому ребенку отцом, но через несколько дней Дануте, выпустив из хлева всю скотину, ушла из Пеледжяй и словно в воду канула. Я искал ее, искал долго, терпеливо, но не нашел. Думал, вышла замуж, сменила фамилию… И когда уже пропала всякая надежда найти ее, когда я сам порядочно подзабыл все это, его сын пришел работать к нам в гараж. А теперь — эта злополучная катастрофа.
— Я уже не раз слышал обо всем, кроме этой злосчастной катастрофы. Ты рассказываешь и словно кричишь: люди, торопитесь делать друг другу добро. Мне кажется, не стоит так громко кричать. Ты — не поэт. Делать людям добро надо тихо, без бахвальства, не кричать на всю улицу.
— Ты прав, но после того случая одна потеря следовала за другой, исчезали люди, окружавшие меня, самые лучшие, самые чуткие и талантливые, а мне все ничего, будто меня заговорили: и молнией не убило, и пуля не нашла, и брошенная в окно граната не взорвалась… Но подлинное счастье все равно обходило стороной.
— Мне кажется, наоборот, — снова возразил Алексас. — Благодаря этим потерям ты приобрел доброе имя, положение в обществе, достиг вершин науки.
— Не дразнись. Положение, наука, доброе имя — все это ничто по сравнению с душевным покоем, который был у меня до того злополучного дня.
— А может, твои терзания, чувство вины как раз и сделали из тебя знаменитость?.. Что еще могло заставить работать?
— Мне кажется, ты угадал, но знаменитость — это легенда. А легенды создают люди, совершенно не знающие тебя, — пробормотал Моцкус и замолчал, но, не дождавшись ответа, снова погрузился в воспоминания.
В больнице Алексас уединился с врачами, потом осмотрел Саулюса, долго советовался с главврачом, звонил в Вильнюс, консультировался, а Викторас ходил по пустому кабинету, курил, механически читал дешевые брошюрки о вреде алкоголя и осложнениях после гриппа, читал и ругал себя: ляпнул и не объяснил — что же это за другие потери? Погибшие друзья? Должность, которую ты потерял?.. Ни черта, ты уже давно все позабыл, нет, чем больше стареешь, тем чаще и чаще жалеешь о единственной настоящей потере — о Бируте, а все остальное для тебя — только фон или питательная среда…