Рыцарь умер дважды
Шрифт:
— Научи меня драться.
— Тебе никогда не занять место сестры. — Это он почти прошептал. Ему тяжело было даже смотреть на меня, я понимала, ведь он видел другую. «Вы разные» — читалось на лице. Привычно. Слишком привычно, чтобы ранить.
— Я знаю. Я и не хочу. Но если вы поможете мне, — сделаете то, чего не успела она.
Жалкий обломок правды, но я не опустила глаз, и он кивнул. Отныне я приходила каждый день. Надевала одежду Джейн. Брала меч. Вайю уводил меня на укромную и удобную для стремительных перемещений лесную поляну, и мы бились. Обо всем знала лишь воля Омута, которой я сказала, что готовлюсь к решающему бою. Я постоянно боялась ее вопросов, но она не задавала их. Она вообще казалась странной,
Грезит она и теперь, стоя посреди озера и глядя в пустоту. Вода тихо плещет об ее обнаженные груди; плавающие рядом кувшинки неотличимы от кувшинок в волосах.
— Не больна ли она? — спрашиваю тихо.
— Все мы ныне немного больны, Жан… — Вайю осекается. Всплескивается сладкий запах орхидей. Никогда еще цветы не пахли для меня так больно. — Вот видишь? Все больны.
Никто здесь по-прежнему не знает о гибели сестры, а кто знает, — так и не попрощались с ней. Я иду чуть впереди; Вайю не видит моего лица, зато видит спину, которую я стараюсь держать, — и ему довольно для секундной иллюзии. Когда я оборачиваюсь, он утомленно проводит рукой по векам.
— Прости, Эмма.
— Простите и вы, — отзываюсь, вымучивая улыбку. — Скоро я вернусь в последний раз. И… спасибо за все.
Ежась от холода, я шагаю в воду. Зеленая Леди все так же глядит в одну точку.
— Элилейя!
— Эмма. — Вайю сжимает мою ладонь. Он замер у кромки. — Скажи, зачем тебе… вам… это нужно? Этот меч, этот доспех, этот…
— …мир?
Он осекается. Я слабо улыбаюсь; в этот раз получается проще. Я верю себе, хотя привкус моей веры — горечь слез.
— Всякий мир заслуживает спасения, Вайю. Так учит мой Бог, но это знают и многие безбожники. А мир, любимый кем-то, заслуживает его вдвойне.
— Эмма, Эмма… — Он вздыхает. Я впервые замечаю: один из цветков в его волосах начинает увядать, да и другие стали не так свежи. — Порой мне кажется, нас уже не спасти.
Зеленая Леди наконец видит меня, плавно скользит навстречу. Я оборачиваюсь в последний раз и мягко освобождаю руку.
— Ты ошибаешься. Поверь.
Элилейя тянет меня вперед. Мир вращается, меркнет; последним пропадает зеленое облачное небо. Я прихожу в себя уже на своей стороне, меж Двух Озер, распростертая на листве. Глаза слепит теплое солнце, пробивающееся меж дубовых крон и еловых лап.
Как всегда после то ли полета, то ли падения, сердце учащенно стучит, сжимается зверьком, не верящим, что улизнул от кошки. Успокаиваю его, прижав ладонь к груди и смежив веки, лишь через минуту поднимаюсь. Хрустит ветка. Впрочем, скорее всего, я слышу то, чего нет. Даже рейнджеры больше не рыщут по лесу; я никого тут не встречала в последние дни.
Я совсем сухая, чужая вода не существует здесь. Но чужой доспех и меч со мной, тяжелые и настоящие. Чешуя как приросла; дико, но мне не хочется менять ее на свежее платье, спрятанное в развалинах индейского жилища. Впрочем, выбора нет: в городе неспокойно, позавчера «чудовищные звери» убили хозяина оружейной лавки. Люди слишком напуганы странностями, чтобы еще одной странностью стала я. Добропорядочная христианка Эмма Бернфилд, бродящая в одеянии рыцаря. Умершего рыцаря из не самой доброй, не самой светлой сказки.
Оружию лучше быть под рукой — так я решила, потому что понятия не имею, когда начну путь. Помня о спонтанных появлениях светоча, и о засаде, куда попала впервые, и о настороженности рейнджеров, времени для переодевания будут крупицы. Случиться может что угодно. Когда все решится, когда все призрачное, чего я боюсь, обретет плоть, я шагну в озеро уже как Джейн. Жанна. И, возможно, умру так же, как она. А возможно…
Возможно и худшее: я обреку себя на ад. Это неизбежно, если погублю доктора, если подведу Эйриша, Кьори, Вайю — всех, кого сестра пыталась спасти. И неизбежно, если кое-что найдет лазейку из измученного сердца. Семена бросили давно, — когда прозвучало одно проклятое имя. Я отринула их, потому что была слабее, чем ныне, но помыслы не погибли. Они еще во мне, их не изгнать даже пастору. Впрочем, Ларсену я бы и не открылась. Он слишком косо, слишком зло глядит в последнее время, будто я уже совершила какой-то грех.
…Я вспоминаю героинь классицизма — разноликих трагедий, где спорят чувства и долг. Яростная Эмилия, и коварная Гермиона, и отважная Ифигения не многим были старше меня, но одни бесстрашно приняли удар кинжала, другие нанесли сами. Они искали не только самопожертвования; некоторые искали мести. А… я?
Злое Сердце убил мою сестру, — верит Кьори. Смертельно ранив, оставил погибать. Она страдала. Чувствовала каждую ускользающую секунду. Видела каждую родительскую слезу. Я не могу забыть этого, что-то, прорастающее во мне, что-то, политое слезами, говорит: «Убей», просит: «Отомсти», шепчет: «Не отдавай месть рыжему мертвецу». Я закрываю глаза. Молюсь. Воскрешаю в памяти облик индейского вождя: вороний череп, окровавленную руку, упавшее в траву выдранное сердце. «Что я против него?» — просыпается трусливый разум, и чудовище замолкает. Ему нечего ответить. Было, пока я не научилась держать меч и не вспомнила, что револьвер Джейн все еще в ее ящике. Барабан полон.
Ныне… я еще жива, я еще здесь. На мне платье цвета гнилой черники, потому что, ненадолго забыв о трауре, я вновь в него облачилась. Это не траур по Джейн. Он по мне самой.
Скоро меня не будет. По крайней мере, той, которую все знали.
Доктор прав: к любому страху ты привыкаешь. Я приняла осознание грядущего пути, и возможную смерть, и свою душу, оскверненную гневом. Я приняла все, я готова. Осталось единственное. Единственный.
Сэм в тюрьме. Даже не будь страшной правды, ничто не убедило бы меня в его виновности. Не верят и родители: в отличие от большинства, мы видели раны Джейн, слышали ее последние слова, разделили последние минуты. Но удивительно… наши доводы — ничто для Оровилла, требующего крови. Соседи и городская верхушка, не говоря о низах, — тех, кто, живя в грязи, не верит безоговорочно даже праведникам, — убеждены, что мы просто помутились рассудком, отрицаем очевидное, глухи к тому, что знает перепуганный город. Но город ничего не знает, ничего. А рассудком помутился сам Сэм, теперь в этом нет сомнений.
Безумие таилось уже в злом бессмысленном поцелуе, в пелене слез и горечи слов, сказанных и услышанных. Мне было больно… но боль затмил ужас. С Сэмом случилось что-то; что-то измучило его настолько, что он предпочел позор, решетку, гибель. И я не уверена, что это не связано как-то с нами. Все сейчас кажется мне даже не переплетенным — спутавшимся, слипшимся от крови. Я разучилась мыслить ясно и знаю одно: я хочу увидеть Сэма. Попрощаться. Умру ли я вскоре, или повесят его, или случится и то, и другое… у него, убиенного невинно, будет право на рай, у меня — едва ли.
…Я спешиваюсь, привязываю лошадь, осторожно толкаю дверь участка. Под деревянным навесом никого, и это настораживает: обычно тут курят, или играют в карты, или торопливо чем-нибудь перекусывают отдыхающие между патрулями рейнджеры. Но терраса пуста, пуста вся улица. Погруженная в мысли, я и не заметила этого, а теперь гулкая, пронзительная солнечная тишина несет тревогу. Я глубоко вздыхаю и шагаю вперед.
— Есть здесь кто-нибудь?..
Есть. Винсент за рабочим столом читает письмо. Он все такой же неопрятный и помятый, как в последние дни, и мне не нравится, что он вздрагивает, еще не поняв, кто пришел. Обычно он иначе встречает посетителей, многих заранее, вслепую узнает по шагам.