Рыцарь умер дважды
Шрифт:
— Мильтон. Вспомни сказку. Вспомни ее…
«…и узнай меня».
Он не произносит этого. Клянусь. Но я слышу.
Луизиана, осень 1863 года
Слушайте меня, эй, ребятки, садитесь ближе к нашему огню и слушайте. Что вы смотрите, что прячетесь друг за другом? Думаете, солдаты не рассказывают темнокожим детям, сказки, даже солдаты славного Севера? Ничего вы не знаете о солдатах, ничего. Да и о Севере. Но скоро узнаете, ведь вы теперь — как и мамы, папы, — свободные люди. Такие же свободные, как все. Какими создал Господь.
А что вы знаете о свободе, вы,
Моя сказка будет странная, и будет она о мальчике, который никогда не был никому нужен. Трудно таким мальчикам живется, но где-нибудь, когда-нибудь они обязательно рождаются. Девочки? Да, и девочки тоже. Но девочка хотя бы может поскорее найти себе хорошего мужчину, которому станет нужна. А мальчику труднее.
Так вот, дети, тот мальчик был особенный: отец у него был король, а мама… не было мамы вовсе. Отец мальчика не любил, потому что тот королем становиться не хотел, ему больше нравилось веселить народ, а не командовать. Мальчик все время сбегал, его все время ловили, и однажды отец сказал ему: «Если не перестанешь убегать, я убью всех друзей, с которыми ты играешь!» Мальчик ответил: «Но они — твои подданные!». Отец только рассмеялся злым смехом. Когда мальчик убежал в следующий раз, отец убил первого его друга. И второго. И третьего. И так было раз за разом, пока не остался последний, самый старый друг. Отец мальчика пришел к тому другу… а тот взял — и сам его убил. Рукой его были боги. Они не прощают неволящих и подлых.
Мальчик остался без отца. Сиротой. Вот только из– за того, что он обрадовался, из-за того, что не надел корону, из-за того, что станцевал на отцовых костях, на него обрушилось страшное проклятье. Обрушилось — и заперло в каменный гроб. На веки вечные! Вот так!
Что вы плачете, что закрываете глаза? Это — только полсказки.
В гробу мальчик превратился в красивого юношу. А волшебная Обезьяна, охранявшая его мертвый сон, дала ему чудесные силы. Вскоре мальчик — юноша — подружился со своим тюремщиком, и с небом над головой, и с землей. Его стали выпускать. Ненадолго: всякий раз, как приходило время возвращаться в могилу, юноша истекал кровью, и белый свет мерк перед его глазами. И он грустно брел обратно. Ложился. Засыпал крепко-крепко.
Но однажды он не захотел вернуться, даже когда из ран пошла кровь. Он развернулся и побежал, побежал что есть сил прочь от гроба, прочь от Обезьяны. Он думал, может, проклятье тогда исчезнет, развеется, не угонится за ним. Но оно угналось. У юноши выпало из груди сердце. И сам он упал и стал молиться. Он позвал добрых богов, и они отнесли его домой. В гроб. Там он лежит поныне, и оплакивает свою свободу, и траву, на которой мог танцевать, и друзей, которых находил в соседних городах. И очень хочется ему быть как прежде. Жить в доме или лесу. Спать в кровати или на лугу. И видеть мир. Он хочет свободы, дети. Очень хочет. Свободы, которая есть теперь у вас. Берегите ее. Поняли? Никому не отдавайте. Вот, вот, возьмите эту шоколадную плитку. Она позабавнее простого сахара будет.
А юноша? Что дальше с юношей будет? Нет, ребятишки… я не расскажу. Кто знает…
Только время.
Гнилая тьма наступает, пытается сомкнуться. Но свет вокруг бледных веснушчатых ладоней, касающихся моего лба, моей груди, прогоняет ее, ширясь и отливая лиловым серебром. Амбер улыбается. Так, как улыбался у костра, окруженный негритятами.
— Юноша все еще там, Мильтон. Все еще в гробу. И ты знаешь его.
Я закрываю глаза.
Воздух — сырой, прохладный, хвойный — несет облегчение. Еловая лапа свесилась близ моего виска, на таких же я, кажется, лежу. Иголки впились в запястье, но это не стоит внимания; важнее, что ели окружают меня стеной, что они высокие, старые, а вдали, за ними, проглядывают ушедшие в землю срубы зимних домов яна. Селение. Бедная сумасшедшая девочка сделала то, что и хотела: привезла меня в лес. И больше я не уверен, что она действительно безумна.
— Мильтон?..
— Амбер?
Он сидит надо мной. Эмма не солгала: на щеке рубцы, волосы обрезаны короче, чем были, хотя по-прежнему достигают плеч. Не солгала она и в другом: Райз бледен, выглядит изнуренным и… затравленным. Совсем не как на плакатах, не как когда сбрасывал цепи, не каким я его оставил. И вместо десятка вопросов, возможно, более рациональных, я спрашиваю:
— Ты в порядке?
Амбер вздрагивает.
— Ты едва выжил. И интересуешься, в порядке ли я? Ты святой, Мильтон. Черт возьми, чертов святой.
Как и часто в минуты волнения, он не сдерживает ни крепких слов, ни других проявлений. Даже порывисто, как-то по-детски обнимает меня, когда я сажусь. Тут же отстраняется, выпрямляется, выжидательно глядя в лицо. Глаза блестят так же остро, как у Эммы. Там мольба.
Отвечая на взгляд, я вспоминаю. Фокусы, иногда не поддававшиеся логике. Исчезновения, находившие, если вдуматься, хлипкие объяснения. Отстраненность, с какой мой друг порой смотрит — на огонь ли, в небо, на зрителей, восторженно выкрикивающих его сценический псевдоним. Когда-то я удивительно просто принял Амбера таким, какой он есть: модного слова «иллюзионист» хватило, чтобы не искать ответы на вопросы. Я увидел одаренного ребенка в теле потерявшегося взрослого — и продолжал видеть, хотя с нашей встречи прошло восемь лет. Удивительно… а ведь так я не видел Амбера вовсе, ни разу — по-настоящему. И я сам сделал этот выбор, с первого вечера, с первой попытки объясниться.
«— Моя магия более чем реальна!
— Несомненно. Реальна, как и у всех вас».
Мне ничего не подсказала история о том, как какие-то «друзья» похоронили его заживо. И сон, где он истекал кровью, а звезды отнесли его домой. И смерть конфедерата, соединившего нас шрамом. Я легко, сухо, даже не без удовольствия находил почву каждому слову, каждому поступку, каждому чуду. Как я мог быть таким идиотом?
— Мильтон. — Амбер плавно поднимает ладонь, над которой появляется светлячок. Маленькое недвижное насекомое освещает наши лица подобно фонарю, и невольно я тяну руку, но пальцы замирают в полудюйме. — Я не фокусник. То, что тебе лучше, — не гипноз. Я и не умею гипнотизировать. Я просто вылечил тебя, и вылечил бы сколько угодно раз. Ты… — он легко, не смыкая пальцев, берет светляка в горсть и опускает на мою ладонь, — друг.