Рыцари света, рыцари тьмы
Шрифт:
Де Пайен быстро перемигнулся с Сент-Омером и подначил великана:
— Ну же, Сент-Аньян, признайся честно — когда в последний раз тебя посещала нечестивая мысль? И не была ли она обращена к хорошенькой козочке? Сколько тебе лет, дружище? Сорок или больше? Полжизни ты провел в пустыне. От тебя смердит, как от старого козла, — от нас всех, между прочим, тоже — и ни одна уважающая себя женщина к тебе не приблизится — если, конечно, тебе повезет здесь встретить достойную женщину нашего круга. А теперь скажи мне, положа руку на сердце, — чем тебя пугает целомудрие?
Сент-Аньян заворчал, потом добродушно ухмыльнулся:
— А и верно, им можно поступиться. Но два других обета — послушание… и бедность! Бога ради!
— Ты и так им следуешь, друг мой. Бога ради. Этому была посвящена и исполненная нами сегодня церемония. Ты уже давал обе эти клятвы, пусть
Сент-Аньян нехотя кивнул, и де Пайен улыбнулся:
— Вот видишь, как хорошо — ты все помнишь… Выходит, Арчибальд, ты уже давал обет и послушания, и, как ни раскидывай, — также и бедности.
Все молчали, и Гуг поочередно встретился глазами с каждым, пока не убедился, что товарищи с нетерпением ждут продолжения его речи. Тогда он едва приметно улыбнулся и продолжил:
— Знаете, друзья, от меня не укрылось, что вас одолевают сомнения — кого-то больше, кого-то меньше, — и признаюсь вам чистосердечно, что еще несколько часов назад мучили они и меня. Пока я легчал без сна этой ночью, я успел подумать о многих вещах, но только теперь осознал, что все они вертятся вокруг перепутья, на котором мы с вами оказались. Позвольте мне объяснить… Вы все слышали о моей замкнутой жизни в последние годы, когда я добровольно отгородился от людей…
Гуг на мгновение прервался и продолжил более веским голосом, обдумывая каждое свое слово:
— Такое настроение, расположение моего духа было порождено разочарованием… чем-то сродни отчаянию. Я разуверился и в своих товарищах, и в себе самом, и в моих попранных надеждах и ценностях. Куда бы ни падал тогда мой взгляд, везде я вновь и вновь видел воинов, бредущих по колено в крови и запятнанных всей той мерзостью, которую меня с самого детства учили презирать. Как вам известно, наши христианские собратья на ней основали свою веру и построили свою власть. Они называют ее чудесным даром Божьим, а священники учат, будто потеря веры — худшее из несчастий, которое может постигнуть человека, поскольку ведет к потере души. А еще они внушают, что величайший грех против веры — это отчаяние, потому что оно отрицает упование на милосердие Господа… Так вот, друзья мои, все эти годы я жил в отчаянии — отчаянии, вызванном наблюдениями за моими соратниками, а также легкостью, с которой их поведение — источник моего отчаяния — прощалось и прощается Церковью. Она непостижимым образом очищает их, отпускает им грехи, после чего они могут снова идти налегке и совершать все новые и новые зверства… Нас ведь учили, что нет такого греха, в котором нельзя было бы покаяться священнику.
Гуг прижал сложенные руки к лицу, отчего его глаза стали похожи на узкие щелки, и добавил:
— Но большинство священников так же продажны и корыстны, как и те, кого они прощают во имя милосердия Божия.
Отняв руки от лица, де Пайен поморгал и уточнил:
— Я говорю, большинство, а не все подряд. Наверное, есть и такие, кто совершенно искренне верует, но я ни одного не встречал. Это факт, и он меня удручает. Как и все вы, я вырос среди рыцарей и воинов; рыцарский кодекс я усвоил вместе с первыми словами человеческой речи. Тогда же я выучил Божьи заповеди и законы Церкви, но только в отрочестве я убедился воочию, что мало найдется людей, помимо нашего родственного круга, кто бы уделял хоть крупицу внимания этим заповедям. Большинство же — будь то сеньоры, рыцари или ратники — считались лишь с теми законами, которые давали обществу право их наказывать или вредить им. Все остальное они оставили на откуп священникам. А те — вообще все церковники — уж постарались не упустить своего. Они не уставали твердить о добровольности, но лишь в той мере, когда могли ощутимо на ней обогатиться — приобрести деньги, власть и почет. А потом, по истечении нескольких лет все возрастающего духовного упадка, я был принят в орден Воскрешения, где и обнаружил, что любовь к Богу, вера в Бога может процветать и вне рамок Церкви. Это осознание перевернуло все мои представления о действительности, и впервые в жизни я увидел и понял, что малейший людской поступок зависит от Церкви и предписан ею. Но увидел я и то, что церковная власть сосредоточена в руках продажных, алчных, тщеславных и самолюбивых людей. Да, мы привыкли верить, что Отцы Церкви — избранники, благословленные Самим Господом; мы ничтоже сумняшеся и с воодушевлением должны вверять им заботу о наших бессмертных душах.
Де Пайен прервался и обвел взглядом товарищей, самозабвенно выслушивающих его излияния.
— Братья мои, вот кто ввергает людей в геенну. Только задумайтесь на минуту — ведь именно это приводит нас в трепет. Церковники умышленно отправляют простаков в неугасимое адское пламя — просто потому, что им это позволено, потому что у них есть такая власть и произвол управлять человеческими жизнями, вытравляя из них душу. И, верша все это, они еще провозглашают бесконечное и безмерное милосердие Божье. Кто же возразит им — им, вратам слуха Господня?
Гуг вновь остановился, и далее в его голосе появилась небывалая резкость:
— Наш орден вразумил нас, что мы можем все это изменить. Помните ли вы, сколько радости принесло каждому это открытие? Осознание, что однажды нам станет по силам сделать мир лучше? Церковь, как нам теперь известно, была создана людьми, а не Богом и не Его предполагаемым Сыном Иисусом. Конечно, Иисус был Сын Божий, но все, что называется Его Церковью, было после Его смерти присвоено, переиначено и оболгано Павлом Язычником и его римскими приспешниками и наушниками. Но наш орден, орден Воскрешения в Сионе, сулит нам надежду однажды положить этому конец — не путем убийства всех этих богопротивных и недостойных священников, но путем совлечения покрова с истины, единственно верной — той, что свершилась здесь, в Иерусалиме, тысячелетие назад. Я обо всем этом позабыл, друзья мои, упустил из виду среди резни и тех мерзостей, что пришлось здесь повидать с тех пор, как мы впервые оказались на Святой земле. Я потерял надежду, поскольку считал, что братские вести не доходят сюда из Франции. Но я ошибался — вести подоспели, хоть и весьма неожиданные, и теперь у меня открылись глаза на то, во что я истинно верую… В своей вере я опираюсь на то, что Бог привел нас всех сюда с определенной целью. Я также верю, что это Господь заронил в мою голову замысел, пока я сегодня ночью лежал без сна. Нас попросили… или, лучше, нам приказали найти… отыскать истину, скрытую в уставе нашего ордена. А когда мы ее отыщем, мы приступим к выпрямлению кривды, которую потеря веры — искажение и извращение истинного учения Иисусова и Его еврейских собратьев — привнесла в этот мир. Мы исправим ее. Наши имена однажды сотрутся из людской памяти, но еще долго все будут помнить и говорить о наших деяниях…
Гуг закончил свою речь, и воцарилось полнейшее молчание. Наконец он спросил товарищей:
— Ну, что скажете на это? Как поступите?
— Обреем головы и начнем копать, — откликнулся Сент-Аньян, и все прочие молчаливо и согласно кивнули.
В тот вечер, добравшись до постели, Гуг долго не мог заснуть и наконец повернулся на спину с мыслью, что ему предстоит еще одна бессонная ночь. Обычно, едва опустившись на ложе, он засыпал и наутро вставал бодрый, независимо от того, сколь долго пришлось ему отдыхать. В случае крайней надобности ему даже доводилось вздремнуть, будучи на ногах или в седле. Трудности с немедленным отходом ко сну неизменно означали некую докуку, но сейчас Гуг не мог придумать, что же его так изводит.
Вдоволь поворочавшись и пометавшись в постели, де Пайен отбросил покрывало и спустил ноги на пол, решив прогуляться в прохладе ночи. Он влез в длинное и просторное арабское одеяние, которое носил безоружным, как и все его товарищи, для простоты и удобства, поддел рукой петлю перевязи с мечом, утвердил ее на своем плече и лишь затем пробрался к основной двери, ведущей во дворик. Там Гуг широко зевнул, поскреб голову, слегка поеживаясь от зябкого пустынного воздуха.
— Почему не спишь?
Де Пайен резко обернулся и увидел Пейна Мондидье, сидевшего на скамье привалясь к стене. Ярко светила луна, рядом потрескивал зажженный факел.
— Корка! Фу, напугал… Это я должен спросить: ты-то сам почему не спишь?
— Да, пора уже, сейчас пойду. Я уже тут продрог до костей. Сидел вот, думал…
— О чем же?
— О Маргарите… о сыне Карле и о дочери Елене. Ей завтра исполняется восемь лет, а я совсем забыл, пока ты сегодня не напомнил. Ты сказал, что только у двоих на родине остались семьи, дети…