С Петром в пути
Шрифт:
И Мазепа задумал сам стать гетманом и стал помаленьку сколачивать заговор против Самойловича. Недовольные среди старшины, конечно же, нашлись, и он, Мазепа, к ним подольстился и, не поспешая, осторожно их противу Самойловича настраивал. Не грубо, нет, а с придворным изяществом, коему выучился превосходно, и свалили-таки старика, обвинив его в измене, в сговоре с турками и ещё бог знает в чём. К тому же в Москве были им недовольны, а потому охотно поверили всем обвинениям. Самойловича и его приспешников сослали в Сибирь. А для Мазепы наступил час торжества:
Впрочем, как только Мазепа почуял, что над головой князя сгущаются тучи, он тотчас отрёкся от него и выразил полную покорность молодому царю Петру, за коим нюхом искушённого человека почуял силу. Но и Петру приглянулся умный и льстивый гетман, истинный царедворец, убелённый ранними сединами и готовый преданно служить...
К тому времени он обрастал имениями и мало-помалу стал едва ли не самым богатым землевладельцем во всей Украине: за ним было около ста тысяч крестьян в Малороссии и ещё двадцать тысяч в Великороссии. И демон богатства и славы стал искушать его денно и нощно.
«Что гетманство? — думал он. — Я мог бы стать самовластным владыкою, королём всея Украины».
Власть Москвы давно тяготила его. Да и клевреты нашёптывали: пану гетману негоже быть вассалом, пан гетман достоин сам царского венца. «А что, в самом деле! Придёт время, и на меня покатят бочку, как на Самойловича. И я не избегну его участи. Уже — доносят — ропщут, уже мною недовольны. И среди старшины есть завистники. Завидуют не столько моей власти, сколько моему богатству. На него зарятся, как на имение Самойловича. Дожидаться ли сего? Или помаленьку действовать?..»
К тому ж поздняя неумолимая страсть опутала вдовца. Дочь генерального писаря Василия Кочубея юная Матрёна с восхищением взирала на моложавого 58-летнего гетмана с его изысканными манерами, с его красноречием и светскостью, столь выделявшимися меж грубого неотёсанного казачества. И он стал на неё заглядываться. И ему стали являться любовные видения. И всё глубже и глубже входила в него страсть помимо его воли. А потом явилась и воля.
Он стал искать свиданий с Матрёной. Это было нелегко — домашние содержали её в строгости. Подсылал к ней домоправительницу, ключницу — верных ему.
Матрёна была боязлива. И богомольна. Они стали видеться в церкви. Там она не сводила с него глаз, как с чтимой иконы. Там он смог приблизиться к ней и нашёптывать ей искусительные слова. Она вспыхивала, опускала глаза, губы её дрожали, и всё это делало её ещё желанней.
Приживалку, её сопровождавшую, он подкупил, победив её бдительность щедростью. Вскоре и она постепенно стала его союзницей, по мере того как умножались его подачки.
— Люба моя, — шептал он, — выдь ко мне ночью, прокрадись, и я увезу тебя.
— Ох, мне страшно, я боюсь, — отвечала она немеющими губами.
— Не бойсь. Я укрою тебя. Никто не досягнёт.
— Батько выследит.
— Когда сон его сморит.
— Слуг боюся...
— Прокрадись
Она была готова на всё. И Мазепа её выкрал. И увёз на дальний хутор.
Прежде у него не было недостатка в любовницах, простых казачках. В основном это были служанки, часто замужние, уже тронутые порчей и временем. Они были как громоотвод для похоти и не оставляли глубокого следа.
Тут же было другое: любование, умиление, порой восторг, воздымавший грудь. Любимое дитя? Нет, куда выше. Ничего подобного он никогда ещё не испытывал, и всё для него было внове, как-то по особому трепетно.
Простонародное Матрёна звучало в нём как Матрона — почтенная госпожа. Но и это римское казалось ему грубым и в его устах звучало ласково уменьшительным — Мотя.
Он не мог налюбоваться ею: её природной грацией, её точёностью, гармонией её черт, изяществом движений. А её «боюсь!» — звучало для него как вскрик любви, возбуждавший все его чувства.
Старый гетман забыл про всё на свете. Одна у него была утеха, одна радость — Мотя. Он долго не мог побороть её целомудрие, это её «боюсь» при каждом свидании и возбуждало, и бесило его. До поры до времени он щадил её, но в один вечер, мягкий, напоенный ароматом цветущих дерев, вливавшимся в растворенное окно горницы и осиянный каким-то возбуждавшим светом полного месяца, он сорвался и грубо овладел ею. А потом осушал губами её слёзы, лившиеся неудержимым потоком.
— Больно, Иване, — односложно вырвалось у неё, когда слёзы наконец высохли.
— Через это надо пройти, — рассудительно молвил он. — А потом будет сладко.
Да, потом стало сладостно, и она мало-помалу входила во вкус и выучивалась всему тому, что должна знать и уметь женщина. Тем более что у гетмана прилив желания не ослабевал, и он чувствовал себя как никогда молодым и сильным. А Мотя и вовсе осмелела и в конце концов стала повелевать им, как любимая жена умеет повелевать мужем. Не только словами, но жестами, выражением лица, телодвижениями. Теперь она брала верх на ложе любви и из робкой ученицы обратилась в учительницу... Но медовая пора рано или поздно, но проходит. Мазепа почувствовал, что нечто в нём надломилось. К тому же Кочубей, в конце концов проведавший, куда скрылась его дочь, без обиняков потребовал её возвращения.
— Грех великий на тебе, пан гетман! — гремел он, забыв их прежнее приятельство. — Увёз дочь, обесчестил её и всю нашу фамилию. Господь тебя разразит.
Мазепа не стал отпираться — всё было давно открыто. Он пробовал защититься.
— Не неволил я Мотю. Она сама своею волею ко мне пристала.
— Того быть не может, — упрямо твердил Кочубей. — Выдай её, и мы её спросим.
— Пожалуй! — внутренне возликовал Мазепа, уверенный, что его Мотя ответит так, как он ей повелит. Вероятно, ему придётся покрыть грех — обвенчаться с нею по православному обычаю. Эта мысль несколько смущала его: старик, можно сказать, он был более чем втрое старше своей будущей супруги. Впрочем, такое было не в диковину.