С полемическим задором
Шрифт:
События резко меняются, как только на них начинает влиять Проспер Альпанус (то есть природа, норма). Он разбивает гребень, которым фея Розабельверде расчесывала кудри уродца, - и крошка Цахес претерпевает впервые за всю его карьеру неудачи. Состязание Альпануса и Розабельверде, их превращения в различных животных – типично сказочный мотив. Но вот они заключают союз (такой же союз заключают в сказках два богатыря, победитель и побежденный). Отныне Цахес обречен.
Некоторые исследователи считают, что раз крошка Цахес обладает золотыми волосками, то, следовательно, он олицетворяет собой власть золота. Делать такое обобщение, по-видимому, нельзя. Золотые волоски здесь, как и в народных сказках, - не обязательно золото, деньги; они просто гарантируют везучесть тому, кто ими обладает. Вырвать их – значит лишить зло силы и привлекательности.
Эту миссию – обезвредить зло – берет на себя опять-таки энтузиаст, студент Балтазар, который любит Кандиду.
Торжественные похороны Цахеса наводят на мысль, что бюргеру так и не дано исправиться. «Горожане, народ – все плакали и сокрушались, что отечество лишилось лучшей своей опоры и что у кормила правления, верно, никогда больше не станет государственный муж, исполненный столь глубокого разума, величия души, кротости и неутомимой ревности ко всеобщему благу, как Циннобер».
Каждый находит то, что хочет найти. Агрессивный, карикатурно-злобный Цахес находит смерть, Кандида и Балтазар – счастье в загородном доме под патронатом феи Розабельверде и доктора Альпануса.
Как же все-таки стало возможным, что ведьменыш с паучьими ножками, уродливый корень мандрагоры, мутант, дегенеративный отпрыск неграмотной крестьянки стал первым человеком в государстве, лучшим правоведом, поэтом, композитором, женихом, почему стало возможным похищение ублюдком чужих надежд, достоинств, талантов? Почему злодеи, собиратели мертвых душ и пожинатели не сеянного ими проникают на самый верх иерархической лестницы, обворовывая и обирая своих сограждан? Тайна сия велика есть. На этот вопрос и по сию пору, после всех наполеонов, сталиных, пол потов, трудно дать однозначный ответ, даже если допустить, что миром правит зло, даже если прибегнуть ко всему инструментарию генной инженерии. Мы знаем только, что этот процесс продолжается. К массовому психозу, к фетишизму первобытной орды, к культу отца этого не сведешь. Видимо, многое решается приспособляемостью, а приспособляющийся вынужден мутировать.
Важно не это. Важно, что почти двести лет назад этот вопрос был поставлен и по-своему, средствами художественной прозы, решен. Не станем заглядывать в будущее. Во дни беспредельного оборотничества мы можем получить плохие результаты, но совсем не такие, какими нас пугают голливудские страшилки. В новелле «Крошка Цахес, по прозванию Циннобер» Гофман учит нас надеяться на лучшее, на посрамление зла и торжество простых добродетелей: любви, семьи, дружбы.
Алексей ИВИН (курсовая работа, написанная в Литинституте, по зарубежной литературе Х1Х века. Опубликована в сокращенном виде в газете «Литература» (приложение к газете «Первое сентября»), №7 за 1995 год).
– ---------------------------------------------
ПРИТЧА ИВАНА КАРАМАЗОВА
«Легенду о Великом Инквизиторе» сам Достоевский называл «кульминационной точкой». Речь идет, конечно, не столько о сюжетной кульминации, сколько об идейной. Притча Ивана Карамазова вобрала основные идеи романа, больные вопросы, над решением которых бьются герои. Она, как пишет В. Кирпотин в полемике с В. Шкловским, «необыкновенно сжатое и выпуклое легендарно-символическое обобщение всемирного процесса. Христос пришел, чтобы миром и любовью преобразовать жизнь на земле, чтобы утвердить в людях закон братства, но имя и власть его были использованы церковью для совершенно противоположных целей».
Всё это так, однако по поводу корыстного использования имени Христа Достоевский не проронил ни единого осуждающего слова, так что нет необходимости, как это делает Кирпотин, сближать его с Толстым, обличителем церкви. Напротив, Достоевский склонен подчинять мирской идеал, скомпрометированный французскими революциями, церковному, ставить церковь над государством. Иными словами, склонен поступать по-инквизиторски. Шкловский, утверждавший, что «Великий инквизитор» - это художественно-образная объективация внутренней сущности автора, взятой с отрицательной стороны, - гораздо более прав, чем его оппонент. Художник, а в особенности такой, как Достоевский, способен вкладывать в образ или идею только с в о ё, а все чужое (газетную хронику и тому подобное) использует для подтверждения или отрицания своего тезиса. Другое дело, что объективное (история католицизма) совпадает с субъективным, подходит под авторскую теорию, подкрепляет его мысль. Богоборцы и богоненавистники Достоевского не те, что у Толстого: они могут убить старуху или расколоть икону об угол печки, но кончат при этом невольным признанием верховного Божества. Они сомневаются, но не отрекаются. Потому что и сам Достоевский, логически доказывавший существование Царства Божия и определявший жизнь как подготовительную стадию к нему, в известной черновой записи в день смерти первой жены («Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»), сомневаясь, никогда не отрекался. Ему претили теории социального переустройства, самонадеянность «слабых бунтовщиков».
Чтобы полнее раскрыть предложенную тему, имеет смысл провести, хотя и с сильными, иногда произвольными натяжками, параллель между евангельскими персонажами и героями романа «Братья Карамазовы». Повод к этому дают многие сходные положения и характеристики.
Митенька Карамазов – это бессознательный Христос-страдалец, взявший на себя вину за братьев, за плачущее «дитё» и за все человечество, коснеющее во грехе; правда, он сам не чист и не безгрешен. Алеша, особенно любящий Митю, непоколебимый в вере, - это апостол Петр (камень); впрочем, в нем, как и в Зосиме, заметны черты Христа-проповедника, Христа-целителя. Фигура Ивана Карамазова совмещает в себе три образа: дьявола, Фомы Неверующего (тот колеблется в вере, «проверяет» Спасителя, сомневается в Нем) и наконец Пилата. Бунт Ивана Карамазова – это постановка вопроса, а Легенда – его отрицательное решение, «умывание рук»: Иван, предчувствуя убийство, по-прежнему держась принципа «все позволено», отстраняется, как правитель Пилат, от неправедного деяния, не пытаясь ему воспрепятствовать. И как знать, не постоянное ли безверие, не постоянный ли нейтралитет Ивана толкнули Смердякова на преступление? Аналогия становится убедительней, если учесть, что Смердяков, как и Иуда, руководствуется тщеславными соображениями почестей, воздаяний, могущества (тридцать сребреников спрятаны у Федора Павловича за образами), и оба кончают одинаково бесславно, не раскаявшись. Роль блудницы и жен-мироносиц поделена между Катериной Ивановной и Грушенькой: их попытки выгородить Митю – не что иное, как благодарное желание «омыть ноги», умастить миром того, кто разглядел в них не только падших женщин, но и «душу живую». Ракитин, его требование хлебов и социальных революций, его атеизм и козни, вынюхивание, слежка – всё в нем изобличает фарисея и книжника, для которого прогресс и польза государства важнее отдельной человеческой личности. А что касается Федора Павловича, то он, неудержимый сладострастник, отпетый и конченый человек, кажется, похож на того разбойника, который висел ошую Христа и в смертной муке не переставал его поносить; но именно к нему-то, к Федору Павловичу, как и в евангельском тексте, общественное мнение куда благосклоннее, чем к жертвенному Митеньке.
Это сближение, повторяю, условно, зато оно позволяет понять, насколько глубока связь тех поисков истины, которые изображены евангелистами, и тех, которыми заняты персонажи Достоевского, живущие в Х1Х веке. Иван, отнюдь не святой Антоний, чувствует те же искусительные муки. Но если в средневековых мистериях, сходство с которыми романов Достоевского уже отмечалось, как и в Евангелии, дьявол отступает, изумленный подвижничеством Христа и апостолов, то здесь он торжествует. Другое время! Иван уже прошел обработку социальными идеями: он учился, принял лозунги французской революции, утвердившие столпотворение, строительство Вавилонской башни без Бога и его наместников, царство лентяев и «бунтовщиков», о которых Инквизитор говорит: «Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю». Над Иваном дьявол уже успел поработать; все три дьявольских искушения были им приняты, хотя и с сердечной болью, хотя и с тоской по свободе, по «небесным хлебам». «Легенда», - пишет А. Долинин, - сочинена Иваном как оправдание иного, противоположного христианскому, способа устройства на земле». Его поэма, как и статья Раскольникова в романе «Преступление и наказание», - попытка вполне обосновать отказ от заповеданных Спасителем нравственных норм, подготовка если не к убийству старухи-процентщицы, то к согласию на убийство отца. Он, как Раскольников, оказывается «слаб и бунтовщик», оказывается достойным сострадания человеком, когда беседует с чертом или неудачно заступается за брата на суде. Но это в конце романа, а в начале мы видим гордого, отвергающего родительские подачки, поглощенного наукой молодого человека. Именно тогда, в юности, после попыток добиться общественного признания и уважения, перебиваясь с хлеба на квас, он дошел до мысли, что раз честно нельзя вполне всей человеческой сущностью проявить себя, то надо взять за принцип «все позволено».
Сцена в кабаке показывает, что на его яростный бунт с последующей декларацией мировоззрения Алеше явно нечем возразить, кроме того поцелуя, которым Христос ответил Инквизитору. Но этот поцелуй стоит всех слов. Ведь нет сомнения, что Алеша начинал с того же, с чего и Иван; Достоевский пишет о нем, что он «ударился на монастырскую дорогу потому только, что в то время она одна поразила его и представила ему, так сказать, идеал исхода рвавшейся из мрака мирской злобы к свету любви души его». Если бы не Зосима, Алеша прошел бы тот же путь растленного (с точки зрения славянофилов) европейского познания, что и Иван, и так же бы сомневался в необходимости любить не только всю землю, но и каждого человека в отдельности. Но этого не случилось. Если Иван говорит, что каждого отдельно любить нельзя, то Алеша знает: можно! Поэтому его поцелуй совершенно искренен, без юродства и театральности. Ивану с его душевными потемками становится неловко до того, что он спешит прикрыться восклицанием: «Литературное воровство!»