Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Я искал убежища в Природе, — так спустя много лет Бромвел начнет свои мемуары, — но Природа — это река, которая стремительно уносит тебя прочь… И вскоре твой мир — повсюду, скрываться не от чего, и ты уже не помнишь, от чего убегал.
Из всех Бельфлёров только младшая сестренка вызывала у него интерес.
Лея запретила ему вовлекать Джермейн в эксперименты, однако, оставаясь наедине с малышкой, Бромвел поступал по своему усмотрению. Он тщательно осматривал ее, отмечал (хотя не имея данных для объяснения) неясного происхождения рубец в верхней части живота — неровный овал примерно трех дюймов в диаметре; проверял девочке зрение (с горькой радостью убеждаясь, что оно несравненно лучше его собственного); проверял ей слух, взвешивал ее, чертил карандашом диаграммы, отражающие развитие ее конечностей, тщательно следил за ростом (заранее зная, что росту сестры, в отличии от его собственного, можно будет позавидовать); он разговаривал с ней, как разговаривал бы с умным взрослым, старательно выговаривая слова, давая ей время повторить за ним: луна,
Аккуратный и методичный в своих экспериментах, он всегда вызывал к себе уважение — ребенок, которому на вид (по крайней мере, издалека) не дашь больше десяти, в белом лабораторном халате до колен, с коротко остриженными, подбритыми на затылке волосами, в очках с толстыми стеклами, примостившихся на носу так ловко, словно он в них родился, — даже когда он делал что-то запрещенное, чем выводил из себя мать. Мучить насекомых ему запрещалось, и тем не менее он продолжал их препарировать, хотя его интерес к биологии постепенно угас, уступив тяге к звездам. Ему запрещалось экспериментировать со способностями его младшей сестры, которые он называл «силой», и тем не менее он экспериментировал с ними, время от времени пуская в башню, в качестве наблюдателя. Золотко (которая по мнению Бромвела, обладала «средними» умственными способностями) и даже бойкую, быстро растущую Кристабель (после загадочного и необъяснимого пожара в сарае возле Норочьего ручья она несколько недель ходила подавленная, но все равно проявляла беспокойство и нетерпение, готовая поддеть его в любой момент, стоило ему забыть о преимуществах, которые давал ему выдающийся интеллект. И тем не менее Бромвел нуждался в ней, так как она обладала «умственным развитием чуть выше среднего»), поскольку она произошла от тех же родителей, что и Джермейн, а, следовательно, генетическая предрасположенность может оказаться сходной. Затеяв между тремя девочками карточную игру, он внимательно наблюдал за ней — хотя Кристабель и Золотко считали, что он над ними издевается, заставляя играть в карты с «младенцем», — и подсчитывал, с какой частотой Кристабель выигрывает или выиграла бы, знай она, как разыграть выпавшие ей карты. Он давал Золотку цветную книгу «Основы биологии» и, усадив ее в противоположном углу комнаты, терпеливо выспрашивал у Джермейн, какие картинки видит сейчас ее приемная сестра. Еще он просил Золотко выйти из комнаты и в течение ровно пяти минут смотреть на какой-нибудь отдельный крупный предмет (водонапорную башню, дерево, новую машину), а Джермейн оставалась в комнате, дрыгала ногами и руками, что-то лепетала (нередко пачкая при этом подгузники) и пыталась угадать, что же именно видит сейчас Золотко. Она сжимала и разжимала кулачки, пускала слюну, гулила и визжала, и пол в комнате дрожал — такую силу приобретали ее эмоции, и чаще всего (по подсчетам Бромвела, в восьмидесяти семи процентах случаев) она действительно «видела» предметы, на которые смотрела Золотко. Однажды Джермейн радостно показала на стоящую на подоконнике мензурку, а через пять секунд окно распахнулось и мензурка, упав на пол, разлетелась на осколки. После этого Бромвел велел ей самостоятельно столкнуть такую же мензурку на пол при помощи собственной «силы» и продержал бы так бедняжку бесконечно долго (сам он обладал змеиным терпением, а время для него имело ценность лишь в той мере, в какой помогало раскрыть какую-нибудь тайну, выловить крупицы истины, выплывающие вдруг на поверхность), однако спустя час она взбунтовалась и начала кричать и размахивать ручками, так что Бромвел испугался, что все домочадцы сбегутся на ее крики и вломятся к нему в башню. Тогда Джермейн, в которой он так нуждался, навсегда у него отнимут… И разумеется, один из родителей или сразу оба устроят ему взбучку.
«Не плачь! Всё хорошо! Всё хорошо!» — встревоженно бормотал он.
Одной из его идей было напасть на след исчезнувшей кузины Иоланды (с этого дня минуло уже несколько недель), испробовав с Джермейн разные варианты: зачитывать ей вслух названия деревень, поселков, городков, рек и гор, водить ее ручкой, возможно, завязав перед этим глаза, по расстеленной на полу большой карте… Какой это был бы триумф! Наконец-то родня начнет воспринимать его серьезно — особенно памятуя о бесплодных поисковых операциях и частных детективах, чьи попытки найти Иоланду успехом не увенчались. Но едва услышав имя Иоланды, Джермейн начитала ужасно беспокоиться и отказывалась ему помогать.
— Может, тебе стоит ограничиться экспериментами над мышами и птицами? — уперев руки в бедра, Кристабель оглядела беспорядочно разбросанные по лаборатории вещи. — Помнишь, как ты того бедного щенка располосовал? Я до сих пор забыть не могу. Давай-ка я заберу Джермейн вниз. Она лучше со мной поиграет. Правда, Джермейн?
— Тот щенок родился мертвым, — спокойно парировал Бромвел. — Он был самым слабым в помете и родился мертвым, я не причинял ему боли и не убивал его…
— Тогда взял бы и похоронил его — так нет же, разрезал бедняжке животик и ковырялся внутри! — не уступала Кристабель. — Пошли, Джермейн, пошли, солнышко! В саду так шумно — там сейчас бульдозером землю ровняют, поэтому, может, спустимся к озеру? Или хочешь тут остаться, с ним? Он еще тебя не измучил?
Джермейн молча смотрела на нее.
По росту Кристабель обогнала Бромвела больше, чем на голову, и вдобавок отличалась более крепким сложением. Ее широкоскулое лицо загорело, под одеждой обозначилась грудь, ноги стали длинными. С ее приходом башня наполнялась беспечным весельем, раздражавшим брата.
— Ох, неужели тебе и правда хочется с ним остаться? Но что… какой… — взмахнув рукой, она нечаянно уронила карту Солнечной системы, и Бромвел бросился было вперед, но подхватить ее не успел, —
— Может ли так быть, — вслух размышлял Бромвел, глядя в глаза младшей сестры, почти утопая в этом бездонном желто-зеленом взгляде, — что существует галактика, дублирующая нашу, в которой планета, подобная нашей, тоже вращается вокруг своей оси — в афелии, потом в перигелии, и снова в афелии, столетие за столетием, теневой мир, мир Зазеркалья, где прямо сейчас я стою, зажав ладони между коленями, склонясь над ребенком, моей так называемой сестрой, смотрю в ее глаза и размышляю вслух… Возможно ли существование точных копий всего, что имеется здесь, а чего не имеется в той другой вселенной, не имеется и здесь, существует ли эта ниточка, ведущая за зеркало?.. Но, с другой стороны, почему такая параллельная галактика непременно одна? Что, если их дюжина, три сотни, несколько тысяч, несколько миллиардов? Зародившись в момент чудовищного взрыва, они сейчас удаляются друг от друга, в каждый последующий момент набирая скорость, и каждая повторяет все остальные, и все они связаны одинаковым составом (пыль, песок, кристаллы, органические составы всех видов) и самим наличием жизни… И что, если, учитывая полную идентичность этих бесконечных миров, существует способ перехода из одного в другой…
Джермейн смотрела на него. Она не выражала одобрения, но и не возражала.
Из размышлений Бромвела выдернул раздавшийся неподалеку автомобильный гудок. Тарарам у Бельфлёров, «происшествия» у Бельфлёров! — и дня не проходило без суеты по поводу то увечья одного из рабочих, то «отличных новостей» от Леи, вернувшейся из очередной поездки; дети устраивали драку, или кого-то навещали друзья, или деловые партнеры, или родственники; возможно, кто-то просто добрался до нового «штуцбеарката» и решил посигналить, «Ну что ж, — вздохнул Бромвел, — Вселенная зародилась от взрыва невиданной ярости… Поэтому человеческому виду свойственно пребывать, так сказать, в вечной ярости… Иначе говоря, в движении».
Проклятия
Словно проклят был клавикорд из вишневого дерева, облицованный дубом, который по заказу Рафаэля изготовили для его супруги Вайолет, с клавишами орехового дерева, с орнаментом из золота, гагата и слоновой кости — на этом удивительной красоты инструменте не мог играть никто (даже Иоланда, много лет бравшая уроки игры на фортепиано). Нет, клавиши не застревали, звук был чистым, и назвать клавикорд расстроенным тоже было нельзя. Однако всех, кто садился за него, охватывало ощущение его враждебности: точно клавикорд не желал, чтобы на нем играли, не хотел становиться источником музыки. Или, возможно, прятал антипатию к Бельфлёрам. «Надо продать этот гроб, или отдать кому-нибудь, или хотя бы переставить в другое помещение, — сказала как-то Лея, когда еще пробовала играть на имеющихся в усадьбе инструментах, — у него отвратительный звук. Такой… злобный». На это ее свекровь, просто закрыв крышку клавикорда, ответила: «Лея, дорогая, это клавикорд Вайолет. Он такой красивый, что жаль будет оставить комнату без него». И инструмент остался на прежнем месте.
И сочные озорные поцелуи касались губ обитателей усадьбы в самые непредсказуемые моменты. Однажды, когда Плач Иеремии засыпал, лежа на расстеленной на полу перине, которую позволила ему взять Эльвира (она прогнала его из супружеской кровати на пол, запретив при этом ночевать в другой комнате — чтобы родные не прознали об их размолвке), и сбитый с толку этими поцелуями, возликовал, ошибочно рассудив, что жена простила его и призывает не только обратно в кровать, но и в свои объятия. В другой раз это случилось с тридцатилетней Корнелией: она заперлась в мрачной библиотеке Рафаэля наедине со своим сводным братом, пресвитерианским священником из общины Онайды, разложив перед собой на столе записи (она вела их, как правило, поздно ночью), в которых обвиняла Бельфлёров (этих ужасных людей, в чью семью она попала по чистой неопытности) в ужасных обидах, вульгарности и невероятной жестокости. Ей достался не один поцелуй, а множество: они игриво покрывали ее лицо, и плечи, и грудь, так что несчастная, растерянная женщина, доведенная до истерики, потеряла сознание. Однажды их жертвой стал Вёрнон: в любовном забытьи он бродил по холму над озером, сцепив руки за спиной и опустив голову, бормотал преисполненные страсти строки: О Лара, любовь моя, о Лара, душа моя, отчего дремлешь ты в объятиях другого… — и если бы не вихрь поцелуев, то Вёрнон оступился бы и, пролетев пятьдесят футов, свалился в озеро, но они, сердитые и злые словно пчелы (сперва бедняга Вёрнон решил, будто это и есть пчелы), привели его в чувство.
И сапфировое кольцо, подаренное шестнадцатилетней Делле на день рождения бабушкой и дедушкой и однажды ночью соскользнувшее с пальца, чтобы спустя какое-то время обнаружиться в яйце коричневой курицы, которое разбила жена одного из батраков, работающих возле Черного болота. И Белонос — гнедой жеребец юного Ноэля (которого тот купил на конезаводе на все деньги, полученные за много лет на дни рождения и Рождество, и объездил самолично, проявив большую отвагу и упорство): жеребец был явно способен видеть зловещих, невидимых другим существ, он шарахался от них, и отучить его от этого Ноэль так и не смог; а необъяснимые шорохи в некоторых комнатах, словно ветер играет растущей в поле кукурузой; а запах рыбы, густой и неискоренимый, исходящий от расшитой алтарной завесы французской работы пятнадцатого века, купленной Рафаэлем во время одной из его нечастых поездок в Европу и считавшейся — ведь за нее на лондонском аукционе выложили немалую сумму, так? — изумительно красивой. Разумеется, немало крови Бельфлёрам попортили и «мертвые души» в качестве избирателей (за пределами семьи они стали предметом язвительных насмешек в оппозиционных газетах) в некоторых областях Нотоги, а также Эдена, Клоусона, Каллы и Джунипера — из-за их голосов (показавших незначительный перевес) пошла прахом третья и последняя предвыборная кампания Рафаэля Бельфлера…