Саламина
Шрифт:
Можно много думать — я часто этим занят — о том, что нам нужно, что вообще человеку нужно, чтоб он был доволен. Нужны ли нам книги, искусство, или работа, или досуг, или свежий воздух, или же столько-то фунтов картошки, овсяной муки, мяса в неделю, или любовь? Что нам действительно нужно? Хорошо было бы это знать. Но приходишь к мысли, что нет специального перечня нужд, что они зависят от… от чего? От темперамента? Если так, то спорить не о чем. Мы не можем договориться с балованным ребенком. И все же, по-видимому, потребность зависит от индивидуальности человека, от его вкусов, если нам не нравится слово темперамент. Но вкусы воспитываются, они просто образуются привычкой. Неужели мы рабы по необходимости всего, к чему мы привыкли? Из самозащиты мы
22
Сенсуалисты — последователи сенсуализма, философского учения, признающего ощущения единственным источником познания.
Наступило время, когда я должен был получить радиограмму. Прошло еще двадцать четыре часа — радиограммы нет. Я начал задумываться. Это опасно. Через сорок восемь часов я удивлялся. Через неделю заработала моя способность воображать хорошее и дурное. Через две недели я отбросил, как мы все делаем, хорошее и сосредоточился на самом худшем. Перебрал все мыслимые страшные случайности, добавил несколько невозможных ужасов, некоторое время возился с этими мыслями и возвысил их до уровня в высшей степени невероятных событий. В ноябре я был уже вне себя. Доставить телеграмму на радиостанцию в Годхавн! Но как? Мне казалось, что от этого зависит моя жизнь. Может быть, на юг из Уманака пойдет зимняя почта, но как пересечь пятидесятимильное морское пространство, чтобы добраться туда? Никто не хотел ехать. Лучший во всем поселке гребец на каяке привел в порядок свое снаряжение, одолжил у кого-то водонепроницаемую куртку — он был беден и собственной куртки не имел — и два дня наблюдал за погодой и состоянием моря, стоя на холме над гаванью. Потом сказал: нет. Деньги? Я предлагал крупную сумму, но гренландец слабо заинтересован в благосостоянии своей вдовы.
Тем временем день ото дня холода становились все сильнее. Холод боролся с ветром, силясь заморозить море. Можно наблюдать, как замерзает океан, видеть, как он отвердевает, приобретает стеклообразный малоподвижный вид, как будто перед замерзанием вода стала заметно гуще, и вдруг покрывается льдом странного вида, похожим на блины на сковородке, края которых слились. Если день морозный и тихий, то скоро образуется сплошной лед. Вы молитесь, чтобы продержалась тихая погода. Один, два, три дня, неделя, все еще тихо. Лед в ноябре — вот удача! Охотники подправляют собачью упряжь, разминают заскорузлую сыромятную кожу, подтягивают потуже ремни на санях. Ежечасно наблюдатели с холма над гаванью сообщают, что, насколько хватает глаз, на море сплошной чистый лед. Лед! Это означает освобождение, двери тюрьмы открыты, заключенные на острове могут свободно общаться с миром. Свободно путешествовать, охотиться, работать. Освобождение обещает еду для всех и письмо из Америки для меня.
— Лед теперь на всю зиму, — говорят молодые охотники.
— Лед должен стоять всю зиму, — говорю я. А старики покачивают головами и бормочут привычное:
— Имака — может быть.
— Завтра? В Уманак? — спрашиваю я Давида, каюра моей санной упряжки, когда он возвращается с холма.
— Имака, — отвечает он. — Или послезавтра, может быть.
Боже мой, когда же мы сможем выехать? А какой был следующий день! Ясный, тихий, морозный. Только угрюмые старики качали головами. Старое дурачье!
Постепенное заволакивание неба тучами, наступившее во второй половине дня, было бы более заметно, если б вся округа не вступила уже 14 ноября в девятинедельный период жизни без солнца. Тучи, конечно, могли бы вызвать беспокойство, если б не бурный оптимизм по поводу льда, царивший во всем поселке. Облачность
Я не сомневаюсь, что эти дни без солнца, сумеречный свет действовали на меня, навевали еще более страшные мысли. Но я приветствовал абсолютный мрак самых облачных ночей, так как он освобождал от постоянных напряженных усилий скрывать свое беспокойство. Только в темноте я мог оставаться один. И я часами шагал по прибрежной полосе, выискивая облегчение в разговоре с самим собой, в слезах, в полном отказе от сдержанности. Оставаться дома временами становилось невыносимо. Саламина так много понимала, знала. От нее у меня не было секретов, а мое горе оставалось моей самой интимной тайной. Кому какое дело, если я не разговариваю, не улыбаюсь, не смеюсь? Разве я не имею права на собственные мысли? А Саламина, следившая за мной, вдруг поднималась и уходила из дому. Конечно, я все понимал, разве я не видел ее покрасневших глаз? Господи, до чего я ненавижу эти постоянные слезы!
Двадцать третьего декабря, когда мы ужинали при свете лампы, слуга Троллемана принес три листочка бумаги, три радиограммы. Я дал мальчику сигарет и поблагодарил. Когда он ушел, я взял листочки, прочел один за другим, положил их, потянулся к маслу и начал намазывать ломоть хлеба. Внезапно рядом со мной оказалась Саламина. Она обняла меня за плечи, прижалась головой и судорожно разрыдалась. Она знала, что та телеграмма не пришла.
Я уже говорил, что все это было кошмаром, что я закрыл глаза и сам устроил себе темноту. Для меня, во всяком случае, она была так реальна, таким полным мраком, что единственный испачканный листочек бумаги, принесенный мне на следующий день, в сочельник, был как солнце в этой полуночной темноте. Взошедшее для меня солнце ярко сияло на рождество.
XXXI
Рождество
Тонким стволом рождественской елки служил бивень нарвала — сужающийся кверху костяной стержень высотой в шесть футов. Ветви елки были из изящно изогнутой проволоки. Сердцевидные картонные листья, выкрашенные в зеленый цвет, были прикреплены пучками и дрожали, как листочки осины, на своих тоненьких черенках из пружинившей проволоки. Елка казалась живой; она цвела разноцветными бумажными цветами, сверкала висевшими на ней украшениями из фольги и пылала свечами. Елка была очаровательна.
Подарки мы завернули в папиросную бумагу, которую собирали несколько месяцев, пакеты перевязали полосками цветной бумаги и красными ленточками от сигар. Подарков была целая куча.
Обед, мы готовили его две недели, состоял из (как бы это назвать?) целой бочки рагу, приготовленного из сушеной фасоли, сушеного гороха, пеммикана, бекона, тюленьего мяса, матака и, разумеется, мяса белухи. Рагу получилось вкусное. Мы запаслись десятками хлебов и наварили две бочки пива.
Саламина по случаю рождества надела анорак из жемчужно-серого шелка, пояс в полоску, в цветах которого преобладал красный, новые штаны с превосходными аппликациями из кожи, новые, конечно, ярко-красные камики, красные серьги с подвесками сверкали в ушах, на шее висело ожерелье из красных бус.
Рождественский наряд Елены состоял из новых камиков и яркого ситцевого платья поверх ее мальчишечьей одежды.
По случаю рождества я обул новые камики необычайной красоты, сшитые из тонкой черной тюленьей кожи; вверху кругом шла белая полоса в два дюйма шириной с вышивкой по краю; по голенищам спереди тянулись вышитые полосы; узкий белый кант отмечал край подошв. Молодежь любит франтить. На мне был бумажный анорак бледно-голубого цвета. Я постригся и вымыл шею.
Все приоделись по случаю рождества: на гору у церкви поднималась нарядная процессия. В полдень к нам в дом явилась премилая компания ребят: все они умылись.