Самозванка
Шрифт:
— Что ты предлагаешь, Никита Иванович? Говоришь, Гонта и Железняк бунтовщики? Аль запамятовал, что булава Хмельницкого тоже из кровавой купели явилась.
Панин многозначительно замялся, но ответить не успел — его опередил неизвестно чему веселящийся фаворит:
— Много воли взяли запорожцы. Государь Петр разгонял уже единожды Сечь, пришел и наш черед, Катенька.
Екатерина нахмурилась, обменялась быстрым взглядом с кивнувшим в ответ Паниным, и… громко ойкнув, обескуражено произнесла:
— Вот ведь, несносная тварь! Вреда ей не чинила, за что же жалить меня
— То божья тварь, безмозглая, — философски отметил фаворит. — Так что с Запорожьем делать будем, матушка?
Императрица, поморщившись, потерла укушенное место и, ловко сбив веером настырную осу, раздавила ее каблучком. Ответ прозвучал с неприкрытым злорадством:
— Давить!..
Нарочный курьер вылетел из Царского села, пряча за отворотом камзола царский свиток с личной печатью императрицы. Спустя месяц, двадцатитысячный корпус генерал-поручика Петра Текели осадил Запорожскую Сечь. Живность развлекалась.
Туман постепенно редел, расползаясь молочными хлопьями, сквозь которые проступали черные стволы деревьев и взмыленные бока хрипло дышащих скакунов. Солнце едва-едва выглянуло краешком из-за далеких холмов, согревая первыми, робкими лучами прохладное майское утро. Длинные тени скользнули по некошеному травяному полю, играясь с капельками сверкающей росы.
Усталая неполная тысяча бывшего надворного сотника князя Потоцкого, а ныне — полковника Ивана Гонты, скрытно уходила вдоль вод пограничной Синюхи к турецкой Галте. Уходила с потерями, после сокрушающего сдвоенного удара панцирной конницы конфедератов и русских полков генерала Кречетникова. Уходила, оплакивая погибших товарищей, горькую судьбину, и осыпая проклятиями предательство императрицы.
А как славно все начиналось! Выйдя из ворот Мотронинского монастыря во главе небольшого вооруженного отряда, бывший послушник, а ныне вождь гайдамаков Максим Железняк в короткий срок стал единственно реальной силой в крае. Пали Корсунь, Черкассы и Богуслав, волна народного восстания, набирая обороты, докатилась до Галиции и Волыни, сотрясая степь копытами гайдамацкой конницы.
У ворот Умани зажглись костры казачьих отрядов. Знатный пан Цесельский, не без оснований подозревая Гонту в симпатиях к бунтовщикам, отдал короткий приказ: на виселицу. Время было такое, нецеремонное. Спасла сотника жена коменданта крепости. Гонта поклонился в пояс паненке, взглянул на болтающуюся петлю и… ушел со своей сотней к гайдамакам.
Умань брали штурмом, ломая брамы под пушечным огнем. Казачьи сотни в ярости хлынули на узкие улочки, круша саблей правых и виноватых. Пощады не было. Кровь лилась рекой, и бледнели лица привычных ко всему запорожцев. Око за око, кровь за кровь. Паны получили свое с лихвой. Скатилась к ногам надворного сотника голова ясновельможного Цесельского, но та же самая сабля защитила и паненку — не всегда воздается добро злом.
А через неделю поспела депеша из Петербурга. Генерал Кречетников, прочитав ее с сумрачным лицом, скрепя сердце приказал майору Гурову:
— Бунтовщиков в кандалы!
Были арестованы Максим Железняк и сотенный атаман Шило,
Туман опал. Свежий ветерок пах сырой землей, степной травой, дорожной пылью и — тревожно — запахом оружия. Тихо фыркали стреноженные кони, позвякивая уздечками и нервно прядая ушами от пронзительных трелей какой-то полевой пичуги, затерявшейся в небесной синеве. Вдали виднелись зубцы каменной городской стены, с выглядывающими из-за них золочеными шпилями минаретов турецкой Галты.
На зеленой траве был расстелен красный ковер персидской работы, на котором вольготно разлеглась казацкая старшина. Настроение было мрачным. Ко всем бедам добавилась еще одна безрадостная весть, с рассветом доставленная гонцом: в Сечь вошли войска генерала Текели.
От трех сотен Незамаевского куреня, осталось менее половины. Пали в боях сотенные атаманы и Данила, чей десяток отделался лишь легкими царапинами, был жалован наказным бунчуком. Сход запорожцев был единодушен: раз сумел оберечь характерник своих бойцов, то быть ему в ответе и за всю оставшуюся дружину.
— Какие думы маете, казаки? — хрипло спросил, словно прорычал Гонта, окидывая собравшихся рыскающим взглядом затравленного зверя. — В чьи края путь-дорожку держать будем?
— К султану турецкому, куда ж еще, — подал голос сотенный атаман Суховий, крепкий жилистый казак с седыми вислыми усами.
— Османы в поход на Русь собираются, — возразил другой сотник, по прозвищу Секач. По кроваво-бурой тряпице, плотно перехватившей раненную руку, неторопливо ползла крупная зеленая муха. — Срамно оружие супротив братьев своих подымать, за веру басурманскую.
— Тогда одно остается: пасть государыне в ноги и молить о прощении. Повинную голову меч не сечет, — оскалился в невеселой улыбке Гонта.
— Меч-то может и не сечет, а кандалы и веревка уже уготовлены, — язвительно, вполголоса проговорил Секач.
Услышали все. Гонта стянул с себя окровавленную рубашку, смял ее в руках и, прошипев сквозь зубы от стрельнувшей болью раны, зашвырнул комок в кусты.
— Порохом надо присыпать, — негромко посоветовал Данила, глядя на неглубокую сабельную рану, тянущуюся наискось через грудь полковника.
— Заживет и так, — мрачнея, отозвался Гонта. Выдержав паузу, он испытующе уставился на Палия. — Ну а ты что молчишь, колдун? Сумел гибель от нас отвести, выручай еще раз.
Под молчаливыми взорами войсковой старшины Данила привычно потер виски и выдал ответ, удививший его самого:
— За океан надо бежать, батько! В Америку. Поднявшийся было гвалт, был пресечен повелительным жестом полковника:
— В Америку, говоришь? — он усмехнулся в усы. — А ведь добрая мысль, братцы, — оглядев внимательным взглядом примолкших казаков, веско добавил: — Крепкая рука и добрая сабля везде в цене.