Самый счастливый день
Шрифт:
— Ну тебя к чёрту, — произнёс Котик тоскливо.
Мы замолчали. В сущности, он говорил то же самое, что я ей однажды. Жить вместе со всеми, не выделяться. Взносы платить. Ха-ха! Какие взносы?
— Ты комсомолец? — поинтересовался я.
— Ещё два года.
— Взносы платишь?
— А как же…
Снова молчанье.
— Когда педсовет?
— Чёрт его знает, на днях.
— Но извиняться я всё равно не буду. Даже если меня назовут иностранным шпионом.
— Тогда собирай вещички. У Рагулькина сам Ерсаков в друзьях.
— Дался вам этот Ерсаков.
— Дался не дался, а всем заправляет. Скоро на повышение пойдёт… Ну так что, будешь вермут?
— Давай, — сказал я.
Куда подевался
Бесцельно слоняясь по городу, я встретил Стану Феодориди. Она растерялась и покраснела. Я осведомился, какую тему выбрала для сочинения но Некрасову.
— Русские женщины, — сказала она, пряча глаза.
— Неисчерпаемо, — улыбнулся я. — Вам какой больше нравится тип, тургеневский или, положим, из Чернышевского?
— Женщин из Чернышевского я не люблю, — ответила она. — Мне правится пушкинская Татьяна. А вообще, Николай Николаевич, я хотела сказать…
— Слушаю вас.
— Вы не обижайтесь на нас. На Наташу… К тому фельетону мы не имеем отношенья. И даже недовольны. Считаем, несправедливо…
— Да уж, так наседать на одного человека. Фактически девочку отлучили от школы. Вы бы после этого пошли на урок?
— Мы не знаем, как получилось. Даже кто составлял…
— Но Маслов ведь член редакции?
— Говорит, что писал не он.
— Но чтенью по радио не препятствовал.
— Я не знаю. — Она совсем смешалась.
— Во всяком случае, дело поправить трудно. Слово не воробей. Тем более из репродуктора.
— Николай Николаевич… — Поднимает глаза, в них стоят слёзы. — Маслов с Камсковым подрались.
— Когда? — Этого ещё не хватало!
— Сегодня после уроков. — Смахнула рукой слезу. — Вообще целая драка. Камсков подошёл и плюнул ему на парту. Маслов его ударил, Камсков ответил. Тут эти, Валет и Прудков, подскочили. Петренко потом. Повалили Камскова. Коврайский хотел защищать. Но он слабый, и его повалили. Проханов сначала сидел, смотрел, а потом развернулся и Маслова по лицу. За ним Куранов и Струк. Целая драка. Мы закричали, кинулись разнимать.
— Где это было?
— Прямо в классе! Маслову разбили нос и лицо. У Камскова шишка на лбу. У парты отломали крышку, разбили стекло в шкафу.
— Кто-нибудь видел?
— Розалия прибежала. Что теперь будет, Николай Николаевич! — Слёзы бежали у неё в три ручья.
— Из-за чего была ссора?
— Я же сказала, он плюнул.
— И никаких выяснений?
— Нет, сразу драка. У Маслова кровь по лицу…
— Ну ничего, ничего, — пробовал успокоить и сам успокоиться я. — Мальчики иногда дерутся.
— Да! Если б не в классе. И ещё Розалия. Она прямо завизжала!
— Ничего, ничего, — бормотал я, — всё утрясётся. Жалко, меня не было, жалко.
— И хорошо, что не было, Николай Николаевич. А то бы они всё свалили на вас.
— Почему на меня?
— Не знаю. Я поняла недавно.
— И кто «они»?
— Ну, разные. Только мы на вашей стороне. И не обижайтесь…
Я достал платок, вытер слёзы с её румяных тугих щёк, поглядел в карие потеплевшие глазки, и мне стало легче.
Педсовет.
Учительская третьего этажа это большая комната с двумя светлыми окнами. На одном подоконнике фикус в огромном горшке, на другом шеренга горшочков поменьше. Поливать цветы обожала «немка» Эмилия Германовна Леммерман. Она всё ждала, что распустится какой-то загадочный голубой кактус, но кактус не спешил, предоставляя возможность смаковать ожидание. По бокам комнаты грудились многочисленные столики, ящики и шкафы. Непременные карты на стенах, глобус, разбитые песочные часы, груды коробок и папок. Набор портретов, меняющийся в соответствии с велением времени. Пятирожковая люстра под потолком и, наконец, самый значительный предмет обстановки — длинный стол, накрытый зелёным сукном с плеядами разномастных пятен от синих чернильных до серых клеевых. Были и откровенные дырки. За этим центральным столом и вершились дела педсоветов, по большей части нудные, не нужные никому, и лишь иногда, как сегодня, разогретые предчувствием распри или скандала.
Да, Розенталь «заболел». Да, Розанова послали в область. Но больше всего удивляло отсутствие Котика. Остальные явились вовремя. Директор, пыхтя, занял место в торце. Рядом с ним перелистывал бумажки завуч. Лилечка, как всегда, ближе к выходу. Рядом с ней физкультурник, имя которого я, раз услышав, забыл навсегда. Химоза имела торжественный строгий вид, и я заключил с опаской, что на сегодняшнем заседанье ей отводилась определённая роль. Впоследствии оказалось, что я ошибся. Конышев уменьшался на глазах, стараясь сделаться незаметным. Он тужился целиком погрузиться в свои просторные валенки. Леммерман шевелила губами, направив безмятежный взор в тополя за окном. То ли она в тысячный раз твердила любимое стихотворение Гейне, то ли заучивала новый рецепт пирога, которые без устали собирала и устно и письменно. Наконец, Розалия с видом обиженного ребёнка, с припухлыми от слёз глазами, демонстративно забилась в угол, всем видом своим говоря: «Да, я несчастна, я оскорблена, но не обращайте внимания, я вынесу всё». Были ещё какие-то лица. Старушка ботаничка, лысоватый историк, военрук и прочие, не пожелавшие задержаться в «terra memoria», стране моих воспоминаний.
Завуч Иван Иванович долго перебирал бумажки. Директор покашливал. Лилечка шепталась с физкультурником. Конышев не удержался и громко сморкнулся. Химоза стукнула карандашом.
— Так… — произнёс Рагулькин, оторвав голову от бумаг, — все у нас в сборе? — Он обвёл взглядом учительскую. — А где же Константин Витальевич? — Помедлив, добавил: — Лия Аркадьевна?
— А почему я? — встрепенулась Лилечка. — Я не знаю. Наверное, придёт.
— Так… — протянул Рагулькин и поглядел на часы. — Что же, начнём. Товарищи…