Савва Морозов: Смерть во спасение
Шрифт:
(Два года спустя Гапон, разоблаченный Борисом Савинковым, по приговору его воинственной БО-боевой организации, — будет удавлен на одной из захолустных дач. и приговор приведет в исполнение именно Рутенберг. Но Савва Морозов этого уже не узнает.)
А пока поп вышел из-под рук миллиoнepa-парикмахера — и сам похожий на парикмахера-пьянчyгy. Надо было камуфляж доводить до конца и выпроваживать попа подальше от Горького, которого и самого разыскивала полиция. Не хватало, чтобы застукали в таком дружестве! Да еще с толпой сбежавших из-под казачьих шашек гапоновцев.
— В
Кто-то уже из его людишек в услужение взялся — повели мыться. Под дурацкие крики все вновь и вновь прибегавших с улицы:
— Гапон убит!
— С мостовой его стащили окровавленного!
— Право, по Невскому полиция везла его труп!
А «труп» в это время его сторонники отмывали у Горького, где была, конечно, ванна. Отмытый и приодетый, вышел он этаким хлюстом — игроком воровского биллиарда. Ну да черт с ним! Куда его девать-то?..
— В Финляндию!
— На дачу к Рутенбергу!
— Да где сам Рутенберг-то? Где?.. Лучше всего в Вольно-Экономическое общество. Да — Чего только не было в Петербурге! Савва Морозов, напрямую связанный с экономикой, тоже как-то зашел в это, с позволения сказать, «общество». Болтовня почище, чем здесь, в квартире у Горького. Он дьявольски усмехнулся:
— Вот именно! Везите его туда. Еще один «экономист»!
Но опять, как и со стрижкой, и с мытьем, никто не знал, как за дело взяться.
— Максимыч! — бросил он совсем ошалевшему другу. — Черт с ним, сам отвезу.
Оглянувшись у парадного крыльца, он усадил принаряженного попа в свои беговые дрожки — на улице была грязь, местами без снега, так что санями он не пользовался.
По дороге он язвительно бросил:
— Еще тебя подгримируем.
Пришла мысль свернуть к режиссеру Художественного театра Асафу Тихомирову — театр-то ведь как раз был в Петербурге. Однако же и Тихомиров не знал, что делать с попом. Да и гримера не было — артисты в его гостиничных номерах гудели:
— Са-авва?
— Наш милый, наш славный — иди к нам! Чего ты с каким-то побродяжкой возишься?
Истинно, спасательный зов. И Ольга Книппер, и сбежавшая от Горького Андреева, и
Лилина, и сам Станиславский — чего же лучше? Но боязно было оставлять в таком содоме Горького, одного среди чужих, ошалелых людей. Не садясь за веселое застолье, хлопнул рюмку, и обратно. То есть с заездом в это самое, Вольное. Там и не удивились визиту Саввы Морозова, тоже потащили за столы. Но он опять так же: рюмку за здравие — и к Горькому. Поп между делом застрял там, остался. Никому дела не было. Мало ли сейчас всяких бродячих экономистов? Хоть и заграничных, вроде некоего Ульянова. Может, посланец от него?
Горькому он так и сказал:
— Меня приняли за Плеханова, а попа — за этого Ульяшкина, как его?..
— Ленина. Не юродствуй, Савва.
Нижегородец не принимал его всеобщего отрицания. Немного успокоившись в теплой квартире и поразогнав пришлый народ, он наконец намертво запечатал двери — две задвижки толстенные в гнезда всунул.
— Прямо амбарные. Страхолюдцы
— В страхе порождены, страх в крови вместо крови хлещет.
— А как же буря?.. Сам витийствовал: пусть сильнее грянет!
— Мало ли, что было. да сплыло. Надо за границу удирать.
— Вот-вот. Как все эти Ульяшкины? Бузотерят народ, а как буря-то грянула — они и носа из парижских да берлинских кафе не высунули. Любить их? Уважать? За что?
Горькому нечем было крыть, потому и вспомнил:
— Да ты же сам этих самых, большевиков, покрываешь. Бабушкин, Красин, Бауман. Фрондерствуешь? Вся Москва рукоплещет: Савва открыто в ландо катает Баумана по Тверской-Ямской, а полиция под козырек берет!
Было дело, катал. Потому что любит смелых людей. Не Ульяшкины, за чужие спины не прячутся. Что Борис Савинков, что и тот же Бауман. Один с вальяжной сигарой на виселицу пойдет, а другой. да хоть и на баррикады. На запах пороха! (И здесь не далек был от истины Савва Морозов: Савинков погибнет позднее, а Бауман уже в этом году, и в самом деле, на баррикадах, московских. Но ему-то самому и до этого судьба не даст дожить.)
Остаток ночи он ходил по петербургской квартире нижегородца, несговорчивого, как всякий волжанин. Левая рука в кармане, правая оглаживает бортовину сюртука, явно лаская браунинг. Серый, похудевший за последние трое суток. Глаза провалились в темные ямы. Круглое татарское лицо заострилось и приняло более европейский вид. Он ругал всех походя — и большевиков, и купцов, и разжиревших чиновников, вроде Витте, и всех поименно Романовых.
— Николашка — болван! — брезгливо стряхивал прямо на пол очередную папиросу. — Ничего не знает, ничего не умеет. Правитель сраный! Позабыл, что люди, которых с его согласия сегодня расстреливали перед дворцом, полтора года назад стояли тут же на коленях и пели: «Боже, царя храни!»
Савва Морозов тогда тоже был в Петербурге, по делам своим вечным. От какой-то купеческой нескладухи и забрел на площадь, куда стекался народ. Да, все валились на колени, а он торчал, как столб, на него зашикали: «Барин?.. Расеюшку не любит! Побить его разе?..» И побили бы, чего доброго, не уйди он от греха подальше.
— Одни и те же люди!
Упрямый нижегородец упрямо же и твердил:
— Нет, другие были.
Он зло, по-купечески тряхнул все же не европейской, а татарской головой:
— Те же самые людцы! Русские. А царь — болван? Не хватило ума выйти на балкон и бросить толпе, как нищенские медяки, несколько ласковых слов? Дать два-три никчемных обещания. Даже и не думая исполнять их! Чего проще? Наши людишки снова пропели бы ему: «Боже, царя храни!» И даже куриную башку попа, который, как истый провокатор, вел их под пули, разбили бы. Истинно! Прямо об Александровскую колонну!
— Поздно, Савва. Попа, как и царя, ругаешь, а ведь с твоей легкой руки его спасли. Думаешь, чего я выходил на звонок в прихожую? Мне передали, что Гапона уже срочно и тайно повезли в Финляндию. Нескладуха? Да что складного теперь в России?