Савва Морозов: Смерть во спасение
Шрифт:
— В этом ты прав, Максимыч.
— Спасибо за сие признание. Чего ты остервенился на всех? Как на пики казацкие лезешь. Фабриками своими займись! В конце концов, и там люди. хоть и рабочие.
— Без всяких «хоть»! Люди!
Нижегородец тоже много пил, но не пьянел. Видно, нервы закаменели.
— Не разругаться бы нам с тобой, Тимофеич!
— Давно пора!
— Не успеется. Думаю с первым светом в Ригу удирать? Все это гапонство на меня же и повесят.
— И на меня. Но я за границу не побегу. как Ульяшкины, Гапоны, да и Красины тоже!
— Зачем же ты Красину даешь деньги? И немалые! Ведь они же этому, с позволения сказать, Ульяшкину и идут. На «Искру». и на все такое. Где ж логика, Тимофеич?
— Не
Он видел, что Горький смотрит на него жалостливо. Да, друг. Все понимает. Тем тягостнее на душе.
— Думаешь, с ума сошел? Третье поколение, как-никак. Не дай бог и в самом деле сойти с ума. В нашем роду сейчас уже несколько душ свихнулось. Господи, а ведь мне только недавно за сорок перевалило.
Горький не отвечал, уткнувшись костистым лбом в костистые же руки. Плакал?
— Кажись, светает? Давай обнимемся, Тимофеич. Я в Ригу. Пора.
— Давай, Максимыч. Я в Москву. Тоже пора. от греха подальше!
Они обнялись, не зная, что больше уже никогда не увидятся.
Часть шестая
Глава 1. Изгой
Наступила ранняя весна. Весело журчали уже сбросившие снег и лед ручьи, все еще полноводные. Была снежная зима, в урочищах талой воды скопилось много, пожалуй, на все лето хватит Малой Истре. Встречные крестьяне радовались весеннему полноводью. Савва Морозов не имел отношения к земле, хотя все окрестные деревни входили в его поместья. Или он этой крестьянской радости не понимал, или радость в душе у него давно угасла. Да, ручьи. Да, яркое солнце над сырой еще землей. Парное молоко над ручьями, над болотинами, над самой Истрой — что с того? Не картуз же перед весенним солнцем снимать! Он плохо понимал, что встречные картузы поднимаются перед ним самим. Мужики стали привыкать к новому барину. Чудит, конечно, ремесленную школу открыл, чего ни попросишь — дает, дом у кого сгорит — велит лесу в своих угодьях напилить, да и прямиком на пепелище свезти. Но чего же хмурый такой? Ему бы радоваться да девкам окрестным бока мять. Если какая и забрюхатеет, от такого барина-миллионщика не грешно, авось, сам потешится — дай с хорошим приданым за кого-нибудь из своих услужающих выдаст. Прежний по старости и пьянке пузики девкам набить не мог, а этот- то? Бугай, еще без всякой седины. Чего не жить? Вроде обижались мужики, что он их дочек обходит. Брезгует? Не по-человечески это, не по-мужски. Эй, барин, хватит, как оглашенный, скакать на своем свирепом звере! Да и со зверем же чернорожим в охране!
Верно, вороной кабардинец не знал устали, а черногорец Николай и понятия такого не имел. Его дело, когда врывались в чащу, рубить полуметровым кинжалом сучья и гортанно орать:
— Ху-у... фу-у… ху-у-у!..
Матерится, что ли, этот дикий бес? Нехорошо при таком весеннем солнышке. Добрые люди на пахоту собираются, скотину на луга выгоняют. А как же,
Едва ли кто из тех, кто снимал картуз, подозревал, что именно от того и хмурится барин — от вечного думания. Думы в Орехове, думы в Москве, те же думы и здесь, в тихом Покровском. Вот черногорец — тот душой понимал своего хозяина. Прорубая передом тропу, просил:
— Не надо, Савва Тимофеевич. Чего нам по оврагам лазить?
Верно, овраг был гиблый, овраг дальний. Сюда и черти-то, поди, соваться побаивались. Как ни предан был Николай хозяину, но помнил и наказ хозяйки:
— Одного никуда не выпускай. Особливо на охоту. Да и верхом нечего ему.
Имелось в виду, что охота — это ружье, а скачки в седле — это безумие. Так или иначе, не для больного.
Больной! Поглядела бы хозяйка, как этот болящий через рвы и канавины прыгает. Николай с чистой душой наказ хозяйки нарушал, но все же хитровато советовал:
— А может, лужком, лужком, да вдоль Истры?
Там все-таки какая-никакая была дорожка.
И вот послушался Савва Тимофеевич. Со дна оврага по крутояру выскочил и крикнул своему кабардинцу:
— Э-эть... аллюр три креста! По старой памяти.
Куда уж его память вела, было неведомо. У Николая конь был все же похуже, отстал.
А хозяину, Савве Тимофеевичу?
Верно, какая-то память. Та же узкая дорожка, которая вгрызалась в урёмы верхней Истры. Все теснее, теснее ели, оплетеные черемухой, хлещут ветки не столько коня, сколько его самого. Он рад, что оторвался от надоедливого надсмотрщика. Хотя нет у него сейчас более верного человека, чем этот черногорец. Он давно обрусел и перенял от своего хозяина все его привычки. В том числе — и перед бабами длинные руки растопыривать. Чего доброго, увеличит народонаселение в поместье! Для Саввы Тимофеевича не секрет, что сейчас в этих самых Ябедах, ближней деревне, обминает бока лесниковой вдове. Самого лесника бревном задавило, когда по ночному времени вековой ельник барышникам сбывал, а хозяйку и верхушкой не задело. Хи-хи-хи да ха-ха-ха! Право, к троим лесниковым ребятенкам и еще какую черномазую рожицу прибавит. Дело благое.
Такие думки поднимали настроение. На очередную светлую поляну он выскочил в полном согласии с солнцем и весной. Все верно! Разлапистая ель. Костерок под ней. Местная аборигенка в веселом платьице.
Он забыл ее имя и просто сказал:
— Здравствуй. Ждала меня?
— Ждала, — распахнула она кофтенку, прикрывшую платье. — Садись, коли проголодался.
— Верно, я не завтракал.
— Ия не завтракала по утрешку. дас таким-то мужиком!
Похвала пришлась по душе. Да и соседство такое славное — вспомнилось позапрошлое лето.
— Странно, я с тех пор тебя не встречал. Ты вроде как постарела.
— Э! Это с какой-то стороны меня повертеть!
— Да уж поверчу, не беспокойся.
— Чего бабе беспокоиться, коль мужик такой охочий.
Она растянулась на бывшей при ней холщовой подстилке, а платьишко как-то и само собой задралось. Деревенские, они ведь разных трусишек не носят. Да, но в позапрошлое лето на ней были и трусишки шелковые, и нижняя такая же рубашонка — все промокло, но по-молодому горячее и упруго-тугое. Чего же теперь-то? Сверху вроде как два обвисших мешка вывалились, снизу какие-то синие жилы вдоль ляжек плетьми плетутся.
— Да ты совсем не та! Ты чего растопырилась? — Он бешено подтянул ремень. — Чего меня поманула? За два года так не стареют!
— Не два, — был обиженный ответ, — а все сорок. Сколь тебе надоть, недотепа? Иль не стоить? Так все равно — за обиду-то плати. А то мужик мой к тебе придет да все дворцы твои пожгеть. Да хоть и сейчас. Где-то тут лесок твой рубит, чего на шкалик ему не подработать. Барин да миллионщик, а рублишка какого завалящего нету?.. Счас я позову! — вскочила, отряхиваясь, баба. — Федул. беги с топором! Наси-илують!..