Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
С 25 мая по 1 июля МХАТ гастролировал в Ленинграде. Качалов сыграл ряд спектаклей и провел ряд концертов для ленинградского гарнизона. На Кировском заводе рабочий сталелитейного цеха Б. Патрикеев писал, что МХАТ поднимает значительность пьесы "У врат царства" и делает ее современной: "Театр показывает всю беспомощность борьбы человека, оторванного от коллектива, ушедшего целиком в свои книги и рукописи. Зрителя поражает все, каждая деталь отделки спектакля. Забываешь, что сидишь в театре: со сцены бьет настоящая жизнь, и поэтому невольно живешь вместе с актерами теми же переживаниями" {"Кировец", 11 июня 1938 г.}. Небезынтересно сопоставить почти одновременный отзыв о том же спектакле народного артиста республики Б. А. Бабочкина: "В этом внешне скромном, совсем не парадном спектакле как бы скристаллизовалось все лучшее, что есть в самой сущности мхатовской манеры актерского
"...Очень привязался к своей комнате, к виду из окна на площадь и скверик перед Исаакием, -- писал В. И. из Ленинграда.
– - Раньше -- в прежние приезды -- мало его ценил, не чувствовал его прелести, а теперь -- вроде как влюбился, не могу оторвать глаз от окна, а если выхожу на улицу, то хожу вокруг и около. Исаакий, Фальконет, Нева -- вот мой маршрут ежедневный, а то и два-три раза в сутки -- во всякую погоду, когда удается удрать от людей... В людской компании провел только один приятный вечер -- у здешних чтецов. Было человек двадцать. Я им читал много, и из них двое читали очень хорошо. И еще довольно приятно было в писательской компании..."
"Дорогой Василий Иванович!
– - писал Качалову ленинградский мастер художественного слова Г. В. Артоболевский в большом и интересном письме.
– - Вчера как-то не нашлось слов сказать самое главное, что все мы ощущали и ощущаем: то, что Вы показали, замечательно и полно такого подлинного мастерства, что наши "вымученные" рассуждения -- как пыль на Парфенон. Самое удивительное то, что Вы, великий мастер сцены, находящийся на вершине достижений, признания и славы, с такой великолепной щедростью отдаете свое мастерство нашему суду".
Художник Г. С. Верейский написал портрет В. И. В Москве скульпторы Н. П. Гаврилов и М. Д. Рындзюнская заканчивали бюсты Качалова.
Любимый труд целиком заполнял существование Качалова, помогая ему преодолевать решительно все, что мешало его творческой работе. Рассказывая о театре, особенно об эстраде, он никогда не говорил "я", но всегда "мы": в этом было какое-то органическое чувство коллектива. "Мы" -- это его радовало, это было весело, и, рассказывая, он увлекался подробностями.
С конца июля Качалов лечился в Барвихе. "В семь часов утра встаю, умываюсь, выпиваю стакан сливок, иду в лес и там живу в полное свое удовольствие, -- писал В. И.
– - Сижу в тени, лежу на скамье на солнце, читаю газету вчерашнюю, даже иногда книжку (о Суворове довольно толстую книжку одолел) или развлекаюсь с зайцами и белками, дятлами и кукушками. Если бы не такая жара, конечно, я бы больше двигался, больше вдыхал хвойных запахов и вообще больше бы радовался жизни".
По вечерам В. И. совершал довольно длительные прогулки, бродил по своим любимым тропинкам, забираясь в глубину леса, далеко в сторону от санатория.
7 августа умер К. С. Станиславский. В своем слове на гражданской панихиде Качалов сказал: "Я не знаю, товарищи, какие слова можно, нужно или должно произносить у гроба близкого, самого любимого, самого дорогого человека. Я знаю, какие не нужно, не следует, _н_е_л_ь_з_я_ говорить об ушедшем..." В. И. прочел письмо Горького к Станиславскому в день его 70-летия, стихотворение Пушкина "Памятник" и кончил словами: "Да, Константин Сергеевич! Во всех республиках нашего великого Союза будет славиться твое имя, как будет славиться оно в обоих полушариях мира, как будет славиться в веках!" В "Горьковце" Качалов писал о том, что для него в Станиславском неотделимы "огромный художник" и "огромный человек". Роль доктора Штокмана В. И. считал "величайшим из всего виденного" им в театре: "Станиславскому удалось все лучшее в его душе, во всей его личности вложить в этот образ".
КАЧАЛОВ -- ЧАЦКИЙ (1938 год)
Из одиннадцати юбилейных спектаклей в дни 40-летия МХАТ (октябрь 1938 года) Качалов играл в пяти: во "Врагах", "Воскресении", "Вишневом саде", "На дне" и "Горе от ума". Для концертного исполнения у В. И. уже был приготовлен монтаж: Чацкий -- Фамусов -- Скалозуб. Но роль Фамусова в спектакле его "больше пугала, чем прельщала". Тем не менее он начал ее репетировать.
В связи с юбилеем МХАТ в центральных
"О В. И. Качалове надо писать целые исследования, -- говорил в своей статье Н. П. Хмелев.-- Его исполнение -- предел отточенной, необычайно острой мысли, фразы, слова, виртуозной интонации. У Василия Ивановича учатся целые поколения актеров советского театра".
В юбилейном спектакле Качалову предстояло играть не Фамусова, а Чацкого и надо было приучить себя к этой мысли в течение очень короткого срока. Ему было 63 года. С молодых лет нося в себе образ _с_в_о_е_г_о_ Чацкого, он получил возможность осуществить его слишком поздно, когда возраст резко не соответствовал роли. Это угнетало его. Большая сосредоточенность, замкнутость, серьезность стали его господствующим настроением в эти недели.
27 октября 1938 года, в день празднования 40-летия МХАТ, в правительственной ложе находился весь состав Политбюро во главе с И. В. Сталиным. В зрительном зале -- видные представители всех отраслей труда и знания, Герои Советского Союза, знатные люди советского искусства. Присутствующие встретили овацией старейшин Художественного театра. От коллектива МХАТ открыл юбилейный вечер В. И. Качалов. Он предложил почтить вставанием память гениального создателя МХАТ К. С. Станиславского. По просьбе Вл. И. Немировича-Данченко В. И. Качалов прочел его речь, подводившую итоги творческой жизни театра за 40 лет.
30 октября состоялся спектакль "Горе от ума".
На этот раз Качалову наконец удалось осуществить свой замысел. Тема качаловского Чацкого -- "И вот та родина!" Его Чацкий -- ровесник Рылеева и Одоевского. В. И. не пытался дать портрет юноши, -- сама мужественная простота его исполнения таила зрелость мысли. Его Чацкий прост и искренен, одинаково страстен и в своей любви и в своей ненависти. В первом акте самая настоящая, пленительная, кипучая молодость владела его чувствами. Он радостно взволнован утренней встречей с Софьей ("и весел, и остер"). Он не только влюблен в нее, но и уверен в ее тайном сочувствии его колкостям по адресу барской Москвы. Ее холодность его не смущает, но вызывает недоумение и несколько настораживает. Даже в начале второго акта, в сцене с Фамусовым, едва можно было ощутить в Качалове -- Чацком, за легкостью его задорного остроумия и обличительных острот, черты формирующегося декабриста. В нем кипит веселое озорство. Только со словами "А судьи кто?" поднимался в исполнении Качалова гневный Чацкий, и начинала расти тема "И вот та родина!". В сценах, где убедительно раскрывалось перед ним внутреннее содержание молчаливых и скалозубов, где зарождалось подозрение об истинном настроении Софьи, не вялость и меланхолия, а щемящая горечь овладевала им. Из этого качественно нового зерна и вырастал качаловский Чацкий третьего и четвертого актов. И в столкновении с Молчалиным и в объяснении с Софьей (у лестницы) вставал цельный образ будущего борца. Так говорить Софье о Молчалине и о своей любви мог только человек, полный высоких гражданских чувств. "Удивительно, -- писал С. Н. Дурылин, -- эта ревнивая тревога сердца, это горе от любви Качалову хуже удавались тогда, когда в 1906 году от него требовали, чтобы он играл "горе от любви", и с удивительным совершенством передавал Качалов это любовное терзание Чацкого в 1938 году" {С. Н. Дурылин. Качалов--Чацкий. "Театральный альманах", ВТО, 1946, кн. 1(3).}. Даже на балу он еще не утратил доверия к Софье, готов поделиться с ней своим "горем", рассказать о встрече с "французиком из Бордо". Но уже в этой сцене у Качалова звучали какая-то горькая растерянность и насмешка над собой. Такого Чацкого больше терзала не холодность Софьи к нему, Чацкому, а ее влечение к Молчалину. В четвертом акте он подавлен, замкнут. Никакие бичующие слова не могут исчерпать его горечи. "Мильон терзаний" подготовил почву не только для взрыва, но и для раздумий о будущем. Что-то определилось до конца, что-то решено без возврата. Прозрение Чацкого в финале акта дает принципиально новое: волю, мужество. Вот почему так понятен и близок советскому зрителю качаловский Чацкий. Он знает, он почти убежден, что где-то "е_с_т_ь" уголок "оскорбленному чувству" (именно на этом слове Качалов делал ударение). Вот почему без всякого внешнего блеска, в глубокой душевной собранности, почти шопотом он произносил последние слова: "Карету мне, карету..." "Обаяние Качалова здесь беспредельно, -- писал В. Ф. Залесский.
– - Его голос, интонация, паузы, ударения, окраска звука совершенны и неповторимы" {В. Ф. Залесский. "Горе от ума" на сцене Художественного театра. "Театр", 1939, No 1.}.