Щегол
Шрифт:
— Ничего себе. Это та «девочка из подземелья»? Она с тобой училась?
— Монт-Хефели — место чудное. Там были девочки, которые под обстрелом бежали из президентских дворцов, а были девочки, которые туда попали, потому что их родители хотели, чтоб они похудели или приняли участие в зимних Олимпийских играх.
Она позволила мне взять ее за руку, ничего не сказала — сидела, укутавшись, пальто не стала сдавать. Длинные рукава — даже летом, на шее вечно намотано с пяток шарфов, она упрятана под оболочку, словно окуклившееся насекомое, в защитном слое — девочка, которую поломали, а потом сшили, скрепили заново. Как же я этого раньше не замечал? Неудивительно, что фильм ее расстроил: Гленн Гульд круглый год ежится в тяжелых пальто, растут батареи пузырьков с таблетками, брошена сцена, и каждый год снег все выше и выше.
— Потому что… да, я помню, ты тоже про это говорил, я знаю, тебя это не меньше моего мучает. Но я все прокручиваю и прокручиваю это в голове. — Официантка незаметно подлила ей вина, до самых краев, хотя Пиппа и не просила и даже, похоже, не заметила: милая официантка, подумал я, благослови
— Тебя хоть из школы не исключили.
— А тебя исключили?
— Отстранили от занятий. Тоже невесело.
— Странно так думать: а что, если б этого не случилось? Если бы нас там в тот день не было. Мы бы, наверное, и не познакомились. Как по-твоему, ты чем бы сейчас занимался?
— Не знаю, — ответил я, слегка вздрогнув. — Даже представить не могу.
— Ну да, но хоть примерно.
— Я был не такой, как ты. У меня никаких талантов не было.
— А что ты любил делать?
— Да ничего особенного. Все как у всех. Компьютерные игры, научная фантастика. Когда меня спрашивали, кем я хочу быть, я обычно выпендривался и отвечал, мол, «бегущим по лезвию», все в таком духе.
— Господи, как же на меня подействовал этот фильм. Я столько думала о племяннице Тайрела.
— В смысле?
— Ну, та сцена, когда она рассматривает фотографии, которые стоят на пианино. Когда пытается понять, это ее собственные воспоминания или племянницы Тайрела. Я тоже вечно прокручиваю прошлое, только знаки ищу, понимаешь? Вещи, которые должна была заметить, но упустила.
— Слушай, так оно и есть, у меня то же самое в голове, но все эти знаки, предзнаменования, тайное знание, логически это никак… — Да почему же я никогда в разговоре с ней и фразы толком не могу закончить? — Вот что, ты хоть слышишь, какая это дичь? Особенно когда это не ты говоришь, а кто-то другой? Ты винишь себя в том, что не сумела предсказать будущего?
— Ну, может, и так, но доктор Каменцинд говорит — все так делают. Стоит приключиться несчастному случаю или катастрофе — и семьдесят пять процентов пострадавших убеждены, что были знаки, предупреждения, от которых они просто отмахнулись или которые они не сумели разглядеть, а среди детей до восемнадцати лет этот процент еще выше. Но это ж не значит, что этих знаков не было?
— Вряд ли оно так. Задним-то умом — конечно. Но мне кажется, что это все скорее похоже на столбец чисел, с самого начала пару чисел прибавишь неправильно, и все вычисления насмарку. Потом начинаешь проверять и замечаешь ошибку — точку, после которой счет был бы другим.
— Да, но так лучше, что ли? Заметить ошибку, найти место, где просчитался, но не иметь возможности вернуться назад и все поправить? На прослушиваниях, — делает большой глоток вина, — в оркестровое отделение Джульярдовской школы препод по сольфеджио сказал мне, что, наверное, на вторую флейту я могу рассчитывать, но если сыграю очень-очень хорошо, то и первую потяну. Наверное, это круто было, как-то так. Только Велти, — да, это точно слезы, поблескивают в пламени свечи, — знала ведь, не надо было нудеть, чтоб он съездил со мной, да ему смысла не было туда ехать — даже когда мама была жива, Велти меня просто неприлично баловал, а когда она умерла, разбаловал еще больше, ну да — для меня это было такое большое событие, но такое ли важное, каким я его выставляла? Нет. Потому что, — ну вот теперь она заплакала, тихо-тихо, — я ведь даже в музей идти не хотела, хотела, чтоб он со мной поехал, потому что он бы меня сводил пообедать перед прослушиванием, куда бы сказала — туда и повел, в тот день он должен был остаться дома, у него другие дела были, они там родственников даже в зал посидеть не пускают, ему пришлось бы ждать в коридоре…
— Он знал, что делает.
Она взглянула на меня так, будто я сказал ровно то, чего говорить не стоило, но я-то знал, что это и надо было ей сказать, только бы сформулировать правильно.
— Пока мы с ним были вместе, он все время говорил о тебе. И…
— И — что?
— Ничего! — Я закрыл глаза, меня так и валило с ног — от вина, от нее, от невозможности объяснить все как надо. — Просто, понимаешь, вот это — последние минуты его жизни? И зазор между моей жизнью и его, он стал очень, очень тоненьким. Даже и зазора никакого не было. Как будто между нами что-то раскрылось. Какая-то мощная вспышка истины — чего-то важного. Ни меня, ни его. Мы стали одним человеком. Мысли одни и те же были, даже говорить ничего не надо было. Это всего пару минут длилось, но все равно что годы, мы как будто с ним до сих пор там. И, короче, понимаю, что это сейчас как полный бред прозвучит, — по правде сказать, сравнение мое было совсем кривым, чокнутым, безумным, но я не знал, как еще подобраться к тому, что я хотел сказать, — знаешь Барбару Гвиббори, которая в Райнбеке проводит семинары эти, ну, там, прошлая жизнь, возврат к истокам? Реинкарнация, кармические связи, вот это вот все? Души, которые прожили вместе много жизней? Знаю, знаю, — сказал я, заметив, как она вздрогнула (и немного напряглась), — всякий раз, как мы с Барбарой встречаемся, она мне рассказывает, что я должен петь какие-то «омы» или «ромы», или что-то в таком духе, чтоб исцелить какие-то там закупоренные
Уж тут она рассмеялась.
— И Велти — он был таким же. Существом Высшего Толка. Вроде как — нет, без шуток. Я серьезно. Вообще не отсюда. Барбара рассказывала — мол, в Бирме гуру какой-то там положил руку ей на голову, и она — раз! — за минуту преисполнилась знания и стала совсем другим человеком…
— Ну да, Эверетт — ну, он, конечно, никогда не встречался с Кришнамурти, но…
— Да, да. — Эверетт — я сам не понимал, почему меня это так раздражало — учился в каком-то гуру-пансионе на юге Англии, где уроки назывались, например, «Забота о Земле» или «Учимся думать о других». — Но я вот о чем: энергия Велти, или его силовое поле — господи, это так тупо звучит, но я не знаю, как еще это назвать — с того момента всегда со мной. Я был там с ним, а он — со мной. Вроде как — навсегда. — Раньше я этого никому никогда не рассказывал, хотя чувства эти были очень глубокими. — Вроде как я о нем думаю, и он здесь, сама его личность — со мной. То есть едва я поселился у Хоби, как вот он уже — сижу в магазине, меня туда словно заманило, просто каким-то инстинктом, не могу объяснить. Потому что — ну что, я интересовался антиквариатом? Нет. С чего бы? А оказался именно там. Листаю его описи. Читаю его заметки на полях аукционных каталогов. В его мире, с его вещами. Все, что там было — притягивало меня, как огонек. Я даже ничего особо не искал, это оно скорее нашло меня. И, слушай, мне еще и восемнадцати не было, никто меня ничему не учил, а я как будто уже все знал, я сидел там один и делал работу Велти. Вроде как… — Я заерзал, закинул ногу на ногу. — Ты не думала, до чего странно, что он меня к вам домой отправил? Да, возможно — просто случайность. Но мне так не казалось. Он как будто увидел, кто я такой, и отправил меня ровно туда, где мне и надо было быть, к людям, с которыми я должен был быть. Так что да, — я слегка опомнился, а то заговорил уже чересчур быстро, — да. Прости. Что-то меня понесло.
— Ничего.
Молчание. Она смотрит мне в глаза. Но в отличие от Китси, которая вечно еще о чем-то думала, которая терпеть не могла серьезных разговоров, которая в подобной ситуации заоглядывалась бы в поисках официантки или сказала бы первый пришедший ей в голову пустяк и/или шутку, только чтоб все не стало уж слишком серьезным, Пиппа слушала, была рядом, и я прекрасно видел, как печалит ее мое состояние, и печаль эта только крепнет от того, что я ей искренне нравлюсь: у нас с ней было много общего, и в ментальном плане, и в эмоциональном, ей со мной было хорошо, она мне доверяла, она желала мне самого лучшего, больше всего на свете она хотела быть мне другом, другие женщины на ее месте раздулись бы от важности, стали бы радоваться моему горю, а ей совсем не сладко было глядеть на то, до чего я по ней страдаю.
Назавтра — как раз в день вечеринки по случаю моей помолвки — вечернее чувство нашей с ней близости испарилось, и все, что мне оставалось (за завтраком, столкнувшись с ней — привет-привет — в коридоре), так это с горечью осознавать, что больше побыть с ней наедине не удастся; нас вдруг одолела неловкость, мы ходили по дому — и то и дело налетали друг на друга, говорили чуть-чуть слишком громко, слишком бодро, и я с грустью вспоминал прошлое лето, месяца за четыре до того, как она заявилась к нам с «Эвереттом», мы с ней сидели вечером на крыльце и разговаривали — оживленно, взахлеб, жались друг к другу («как два старых бродяги»), упирались коленями, соприкасались руками, разглядывали прохожих и болтали обо всем на свете: о детстве, о том, как мы играли в Центральном парке и ходили на уолмановский каток (не виделись ли мы там с ней? не проскользнули ли как-нибудь мимо?), о «Неприкаянных», который мы как раз посмотрели с Хоби по телевизору, о Мэрилин Монро, которую мы оба обожали («маленький весенний дух»), и о несчастном, пропащем Монтгомери Клифте, который бродил повсюду с полными карманами таблеток (про таблетки я не знал и развивать тему не стал), обсуждали смерть Кларка Гейбла и как убивалась из-за этого Мэрилин, как винила во всем себя — а отсюда, странным образом, вдруг перескочили на разговоры о роке, о сверхъестественном, о гаданиях: а что, влияет ли день рождения на удачу — или ее отсутствие? Планеты не так встали, звезды неудачно сошлись? Вот что на это скажет хиромант? А тебе когда-нибудь по руке гадали? Нет, а тебе? Может, пойдем в ту лавочку, к целителю-экстрасенсу, на Шестой авеню, ну туда, где лиловый свет и хрустальные шары, он, похоже, круглосуточный — а, это там, где лавовые лампы, и в дверях торчит и рыгает та безумная румынка? Мы всё говорили, пока не стемнело настолько, что мы с ней друг друга с трудом различали, и шептались, хоть и незачем было: ну что, пойдем — ты как? Нет, давай еще посидим, и над нашими головами сияла белым, чистым светом пухлая весенняя луна, и моя любовь была такой же чистой, такой же простой и незыблемой, как эта луна. Но потом, конечно, нам пришлось вернуться в дом, и чуть ли не в ту же секунду чары рухнули, и в ярко освещенном коридоре мы с ней засмущались, застеснялись друг друга, как будто кончилась пьеса и вспыхнул свет в театральном зале, и вся наша с ней близость вдруг обернулась тем, чем она и была на самом деле: выдумкой. Столько времени я мечтал вновь повторить тот вечер, и — в баре, на час-другой — он и повторился. Но потом все вновь стало ненастоящим, мы вернулись на исходные позиции, и я все пытался себя убедить, что мне, мол, и этого хватит, хватит и пары часов наедине с нею. Но нет, не хватило.