Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
— А трудно, так и не надо с нами, мы подождем, когда и ваше время подойдет.
— Времена наши, может быть, и сошлись, не сошлись пути. — Злясь на себя, на свою уклончивость, юноша заговорил тверже. — Ведь и в революции не один путь, а если бы один, то это была бы ложь… — Они остановились против каменного дома с гранитным серым крыльцом, говорили, не опасаясь чужих ушей, и молодые жители Иркутска принимали это как должное. — Мне жить не долго, быть может, три или четыре года. Есть и такие, кто, умирая, готов похоронить вместе с собой мир, пусть все идет прахом! И я прошел через это, прошел, миновало, — говорил он торопливо, прогоняя себя вперед от той горькой поры: — А теперь я не хочу крови, ничьей. Я и о том спокойно думаю, что отец, изверг, загнавший всю семью, переживет меня.
— Значит, с любым злом помириться? — осторожно спросил Бабушкин: перед ним
— Я против того, чтобы кровью доказывать правоту мысли.
— Кровью врага или своей кровью?
— Все равно! — воскликнул Фролов. — Знаю, что жертвовать своей — благородно, но как редко это случается без пролития чужой. — Он тщетно прятал волнение, унимал дрожь, вызванную стужей и непредвиденной исповедью. — Революция только путь к свободе и справедливости, а достичь их вполне можно, только изменив людей.
Бабушкин начинал понимать, чем держится дружба двух иркутских юношей, столь несхожих на первый взгляд.
— Вы говорите: изменить людей. А ведь для этого нужны условия, чтобы из человека ушел раб. Революция и создаст эти условия. Вы любой крови боитесь, а затеяли сбор денег на оружие!
— Если бы мы нашли способ отнять у богачей всё или уничтожить деньги, их власть рухнула бы сама собой!.. — Его иллюзии отчасти питал провинциальный Иркутск, ложное убеждение, что если в назначенный срок нечем будет заплатить жалованье приисковому рабочему и телеграфисту, околоточному надзирателю и чиновнику, то власть расстроится и рухнет.
— Жаль, вам нельзя потерять место. — Бабушкин протянул ему руку, потеряв интерес к странному соединению евангельской кротости с деспотизмом экономических реквизиций. — А то пришли бы к Зотову, попробовали бы напугать его своими планами. Нет! Эти господа весьма опытны и умны по части сохранения капиталов. А кровь наша для них пустяк: этим они тоже сильны.
В следующую дверь постучали попутно, к купцу первой гильдии, а с недавней поры и владельцу салотопни. Хозяин подивился щедрости Зотова, старался отгадать, зачем бестия Зотов открыл список, вопреки обыкновению затесаться где-то посреди пожертвователей. «Может, он фальшивые векселя с рук сбыл?» — сомневалась жена купца. «Наличностью!» — Алексей показал три сотенные. «Время подошло патенты на будущий год выбирать, — засуетилась купчиха, — его до рождества взять надо, а что, как зря? Что, как без него торговать разрешат?» Бабушкин не сразу нашелся, что ответить. «Патент денег стоит, и, надо полагать, немалых». — «Не говори! Задушила купца власть. В убыток торгуем…» — «Значит, и вы за революцию?» Она осенила себя крестом, повернув лицо к сумеречному углу, где под иконами теплилась лампада: «Куды клиент, туды и мы! Купец не сеет, не жнет, а хлебушек от него, ни от кого другого. — Тревога не шла из ее сердца. — Без патента тоже боязно, купцу нельзя без патента… Мы ж не нехристи, не контрабандой живем…»
Пришел черед и Казанцева. В его типографии Алексей начинал мальчиком на побегушках, мечтая когда-нибудь встать у наборной кассы. Здесь он подружился — истово и тайно — с дочерью Казанцева Ольгой и был изгнан из типографии, а Ольгу отправили в Петербург к тетушке. Короткое время они писали друг другу, потом писем от нее не стало, и Алексей не знал, прискучил он Ольге или их переписку пресек дядя Ольги по матери, чиновник губернской почтовой конторы. Казанцев постарел, неутомимая, красивая и в зрелые годы, супруга умерла, Макушев, Окунев и Лейбович, основавшие типографии после Казанцева, потеснили его, но главный ущерб принесла ему губернская типография — из Германии привезли печатные машины и гравировальные станки, выгодные заказы ушли в губернскую типографию и в «Восточное обозрение». На старике обвисла потертая тройка, щеки запали, лицо сделалось костистым, но не тяжелым, а странно легким, с постоянно жующими челюстями.
«Ишь размахнулись, — сказал он, вглядевшись в подписной лист. — Пришла охота с огнем поиграть. А я — пас! Не станешь же писать три целковых рядом с этакими дарами. — Он равнодушно смотрел, как Алексей спрятал лист в папку, не показал, с самого прихода, что узнал наборщика, своего ученика. — Нынче я беден, беден, — бормотал он, — скоро и на приданое дочери не соберу. — Остановил их у двери: — Молчанием казните? Не верите?» «Отчего же, вас рекомендовали как человека честного». «Денежная моя касса пуста, а наборные — нет, — ободрился Казанцев. — В них достанет шрифта для доброго дела. Я напечатаю всякую вашу строку, если там не будет требования крови,
Хозяин тронулся за ними, шаркая сапогами по полу, будто они так велики, что могут свалиться.
Алексей, храбрясь, с колотящимся сердцем, спросил: «Пожалуйста, скажите мне, как живет Ольга Ивановна?». Старик насупился, будто вспоминал и не мог вспомнить: о ком это молодой человек? «Ваша дочь?! Которую вы без приданого боитесь оставить!..» — «О приданом — к слову… привычка-с. Родишь дочь и мечтаешь, что она внуков к одру твоему приведет. Не выпало счастья, молодой человек». «Она жива? — Злость и испуг охватили Лебедева, все отгоревшее снова обрело в нем силу. — Она в Петербурге?» «Ее поглотил Петербург. Я и крика не услышал — далеко-с!.. — сказал он со значением. — Эполеты-с да пуговицы мундирные дороже отцовских седин сделались. — И закончил устало: — Говорят, в гарнизонах подвизается, ко мне не пишет и денег не просит… Вы знали ее?» Не болезнь ли это, не начинающееся ли безумие? Не узнать человека, которого ты и подвел к мастеру-наборщику в ученики!
Зимний день уходил, снежное раздолье погасилось сумерками, на торговых улицах зажигались фонари. Странный день! Ночью он вернулся из Усолья, короткий сон и несколько часов за столом — Бабушкин писал письма в Читу и в Красноярск, обращение к солдатам гарнизона от рабочего стачечного комитета. А потом — к чугунным решеткам особняков, к тяжелым дубовым дверям, на паркеты и ковры, в мир враждебный, настороженный, уклончивый и потрясенный. Можно ли представить себе в этакой роли Баумана? Или Григория Петровского из Екатеринолава? Или порывистого Горовица? Даже Бабушкина, недавнего жителя Охты, Смоленска или Орехова? А нынче и это возможно, жизнь отворила замкнутые двери, и в этом хождении — веселящая сердце дерзость.
Они распрощались. Бабушкина ждали в Ремесленной слободе за Ушаковкой. Но не успел он еще отойти мыслями от опечаленных глаз Алексея, как навстречу из дверей парикмахерского заведения, невольно преграждая ему дорогу, шагнул доктор Мандельберг. В расхристанной шубе, пахнущий одеколоном, выбритый и помолодевший, в шапке, брошенной на голову небрежно, набекрень, безотчетно добрый, он рокотнул добродушно: «Прости, милейший», — и тут же узнал, заговорил обрадованно:
— Поверите, сижу в кресле и думаю о вас. Пока мне скоблят щеки, пока режут самсоновы кудри, думаю о вас, о превратностях судьбы. Вы — прямо? — спросил он и, не дожидаясь ответа, предложил: — Провожу вас, остыну после экзекуции. Люблю морозец, и как не любить, в лисьей-то шубе!
И в этом был его ум: забежать вперед, сказать со снисходительным смешком в свой, не в чужой адрес.
— Чем же я так ваш ум занял? — спросил Бабушкин.
— Всем: судьбой, непривычной для нас энергией.
— Для кого это «для нас»?
— Для захолустья нашего. — Он приостановился, посмотрел в холодные глаза спутника: — Я, разумеется, вития, но выслушайте терпеливо. Вы в Слободку? — Бабушкин кивнул. — Я не льщу вам. Все, что сказал о провинции, — верно, ведь и нетерпеливцы наши — Попов, Баранский — отчего сбежали? От купеческого, салотопного Иркутска. — Он не сводил глаз с Бабушкина, заметил резкий, несогласный наклон головы. — Если и не сбежали, если приказ партии, — произнес он с оттенком решительного несогласия с правом кого бы то ни было распоряжаться чужой судьбой, — уезжали-то они с легкой душой. И вы уедете!