Секта
Шрифт:
— Возможно, — внимательно выслушав, согласился Всесвятский. — Но кто тебе сказал, что жизнь приспособлена к здравому смыслу? По-моему, все обстоит обратно тому.
Глава двадцать восьмая Заколдованный замок
Правая рука на левую лопатку, пальцы обеих рук сцепляются замком, ноги переплетаются пятками вверх, подбородок вжимается в грудную кость, живот втягивается до предела, полный выдох, глаза закрыты. Сердце останавливается.
Калистратов потерял свое имя, а с ним вместе и тело, и память. Его неприкаянный дух блуждал в холодном мраке безвременья,
Разрозненные примитивно-лубочные представления об истории человечества составились главным образом по фильмам на телевизионном экране. Но откуда рождались слова? Являлись прежде неведомые названия стран, городов и народов? Какие нити связующие простегивали клочья основы, случайно оставшейся на ткацком станке мозговых полушарий?
Он забыл, но помнили височные кости, как их сотрясала молния. И волшебный шлем он забыл, но спящий под теменем глаз реаптилии впитал чужой повелительный ритм, обретя совершенное зрение.
Влад Тепеш тоже менял имена и обличья. Вчера он был Дракулой в черном плаще, сегодня — графом Алукардом в голубом камзоле и завитом парике с бантом, а завтра превращался в страшного Блакулу, чьи глаза мерцали во тьме, как золотые дукаты. И не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра, а только вечное теперь, где люди и звери неслись по кругу, словно на ярмарочной карусели.
Как блудный сын, вернувшийся после долгих скитаний под родительский кров, рыдал Калистратов, уткнувшись в колени отца — графа Йорги. Фрайхер Латоес, пронзая могильным хладом, стискивал преклоненную голову сосульками острых фаланг. И сливались в единый образ Латоес и Йорга, мертвый сын и оживший отец. И еще одно запретное имя звучало в вечном безмолвии запредельных миров: кондукатор Николае.
Он так устал от бесконечного бега в беличьем колесе! Так жаждал навеки уснуть в семейном склепе! Но не было покоя под каменной крышкой гроба.
Едва над частоколом замшелых елей разливалось зарево полной луны, сквозь узкие щели вползал клубящийся белый туман, и прах облекался невидимой плотью. Все повторялось бессчетно от начала и до скончания вечности. В пустых глазницах вспыхивал звериный огонь, проницая мрамор саркофага и толщу гранитных стен, и раскрывались бескрайние дали. Сама собой сползала тяжелая крышка, лопались цепи и со скрипом отодвигался ржавый засов.
От той, случайно промелькнувшей во мраке, жизни Калистратову достались обрывки воспоминаний: столы, за-, ставленные выпуклыми сосудами, в которых кипели, переливаясь в причудливых трубках, разноцветные эликсиры, а в фаянсовой чаше клубился брикет невиданного сухого льда. На чистом листе появлялись и пропадали непонятные знаки, но где-то в самых глубинах теплились образы, избежавшие исчезновения: улыбка матери и сундук мороженщика, где дымилась твердая углекислота.
Теперь он и сам стал обжигающим холодом дымом, струясь над низинами, вдоль перелесков, повисая клочками в колючках кустов и вновь завиваясь в единую прядь летящей поземкой. Как саван, полощущийся на ветру, как привидение в детских мультфильмах.
«Кто я? Откуда? Куда?..»
Строй накрахмаленных белых рубашечек, алые клинья шелка кровью стекают на грудь.
Когда это было? Когда?.. Промелькнуло — и опять чистый лист, пустая классная доска, еще чуть влажная и в жидких разводах мела.
«Холодок бежит за ворот…»
Но не забыла кожа счастливого озноба посвящений!
В мешанине электрических разрядов причудливо соединяются осколки видений и звуков. По канону гармонии, пробуждающей мир, по симпатической тяге, соединяющей скрижали и скрепы.
Белое к белому, алое к алому, рифма к рифме.
Куда исчез стриженый третьеклассник? И кто этот рыцарь в белом плаще с кровавым крестом на сердце? Как эхо, откликается: «Пионер — тамплиер».
Бархатное полотнище, склоненное к поцелую, с роковым знаком костра. Пять пламенеющих клиньев, и барабан звучит, как «Босеан».[9]
Чистый лист, стертая доска.
Только жгучая искра мерцает во мраке, словно Марс в великом противостоянии: алая пентаграмма на детской груди — символ молчания и колдовства. Кудрявая головка ангелочка в белом кружке.
Еще не прорезались рожки и три зловещие цифры не проступили сквозь рыжеватые завитки…
В волшебную ночь летнего солнцестояния, когда огненный цветок вспыхивает в перистом веере папоротника и открываются клады земли, некромант смыкает круги. Сколько достанет рука, острием меча обводит замкнутую границу, которую не смеют преступить духи и демоны. Затем прочерчивает внутреннюю окружность, разметив по сторонам света четыре имени Вездесущего, и рисует пентаграмму внутри.
Четыре ветра, четыре огня, чаша с вином, «Книга Теней». И выходят на зов мертвецы из могил. И открывают, послушные воле теурга, свои страшные тайны.
— Кто ты, дух? Назови свое имя!
— Венцеслав граф Йорга, барон Латоес. Зачем позвал меня, властелин?
— Где ты был, Латоес?
— Не помню.
— С кем говорил?
— Не знаю. Верни мою память, Губитель Душ. Хоть на мгновение верни перед вечным забвением.
— Ты скверно выглядишь, кадавр. Приникни к источнику жизни и подкрепи угасшие силы.
— Я не хочу крови, всадник Аполлион.
— Чего же хочешь ты в эту ночь искупления?
— Отпусти меня. Дай мне вспомнить себя, Аполлон Ионович.
— Сам не знаешь, что говоришь, бедный мой Венцеслав. Ну какой я тебе Аполлон да еще Ионович?
— Плохо мне.
— А все потому, что качаешься над пропастью. Либо быстрее иди вперед, либо падай. Возвратиться назад невозможно. Ты отдал ложную память, фрайхер, но не до конца. Остались крупицы, они-то и причиняют тебе мучения. Сделай последнее усилие, освободись и увидишь, как тебе сразу полегчает. Придет безмятежный покой, исчезнут желания — источник страданий, а служба пойдет исправно. Только так и можно обрести память истинную, нетленную. Начнем все сызнова: кто ты, неприкаянный дух?