Семья Тибо, том 2
Шрифт:
На улице наконец рассвело.
Он оделся, уложил в саквояж то немногое, что у него было, увязал в пачку бумаги, затем придвинул к окну стул и долго сидел, облокотясь на подоконник, не в состоянии думать о чем-либо определенном. Образ Женни вновь и вновь проходил перед его глазами. Ему бы хотелось, чтобы она была здесь, рядом, молчаливая, неподвижная, хотелось ощущать прикосновение ее плеча, щеки, как вчера в автомобиле… Как только он оказывался вдали от нее, у него находилось столько всего, о чем надо было ей рассказать… Он смотрел на улицу, на набережную, которые постепенно начинали свою утреннюю жизнь жизнь подметальщиков
Ровно в семь часов, решив, что можно уже расплатиться за ночлег, он вышел, купил газеты и, пройдя с ними на набережную, сел на скамейку.
Было почти холодно. Бледный туман плавал едали, над собором Парижской богоматери.
С отвращением и ненасытной жадностью Жак читал и перечитывал телеграммы и комментарии, которые без конца повторялись в разных газетах, словно отражаясь в бесчисленных зеркалах, поставленных друг против друга.
Вся пресса на этот раз единодушно била тревогу. Статья Клемансо в "Ом либр" была озаглавлена: "На краю пропасти", "Матэн" жирным шрифтом признавалась на первой странице: "Момент критический".
Большая часть республиканских газет подпевала правым, порицала французскую социалистическую партию за то, что "при настоящем положении вещей" она согласилась на организацию в Париже Международного конгресса в защиту мира.
Жак не решался расстаться со своей скамейкой, начать этот новый день пятницу 31 июля. Однако газеты постепенно вывели его из оцепенения, помогли возобновить связь с окружающим миром. С минуту он боролся со смутным желанием бежать сейчас же, утром, на улицу Обсерватории. Но вдруг понял, что это искушение было вызвано скорее малодушным страхом перед жизнью, чем чувством к Женни. Он устыдился. Война не была неизбежной, игра не была еще проиграна, еще можно было кое-что сделать… Во всех кварталах Парижа люди вставали сейчас, чтобы бороться… К тому же он предупредил Женни, что придет к ней не раньше двух часов.
Было еще слишком рано, чтобы идти в "Юманите", но можно было пойти в "Этандар" Он не знал, где бы оставить саквояж. Не отнести ли его к Мурлану?
Мысль о посещении старика типографа подняла его с места. Он дойдет пешком до площади Бастилии по набережным. Прогулка окончательно вернет ему равновесие.
Двери "Этандар" были заперты.
"Зайду попозже", – подумал Жак. И, чтобы убить время, решил заглянуть к Видалю, книготорговцу в предместье Сент-Антуан; задняя комната в его лавке служила местом сборищ для группы анархиствующих интеллигентов, издававших "Элан Руж". Жаку случалось помещать там рецензии о немецких и швейцарских книгах.
Видаль был один. Он сидел без пиджака за столом, возле окна, и перевязывал бечевкой брошюры.
– Никого еще нет?
– Видишь сам.
Неприязненный тон Видаля удивил его.
– Почему? Рано?
Видаль пожал плечами:
– Вчера тоже было не слишком много народа. Само собой, никому не хочется,
– Да.
Это был "Дух возмущения" Кропоткина.
– Замечательно! – сказал Видаль.
– Разве уже были обыски? – спросил Жак.
– Кажется… Здесь – нет. Во всяком случае, пока еще нет. Но все уже чисто, пускай приходят. Садись.
– Не буду тебе мешать. Я еще зайду.
На улице, когда он собирался перейти дорогу, к нему вежливо подошел полицейский:
– Документы при вас?
Метрах в двадцати трое мужчин, судя по внешности полицейские в штатском, стояли на тротуаре и смотрели. Полицейский молча перелистал паспорт и вернул его с поклоном.
Жак закурил папиросу и отошел, но ему было не по себе. "Два раза за двенадцать часов, – подумал он. – Словно у нас уже осадное положение". Он сделал несколько шагов по улице Ледрю-Роллена, чтобы проверить, не следят ли за ним. "Они не удостоили меня этой чести…"
Тут ему пришла мысль, раз уж он оказался в этих краях, заглянуть в "Модерн бар" – кафе на улице Траверсьер, центр социалистической секции Третьего округа, особенно активной. Казначей ее, Бонфис, был другом детства Перинэ.
– Бонфис? Вот уже два дня, как он и носа сюда не показывал, – сказал содержатель кафе. – Впрочем, я никого еще не видел сегодня утром.
В эту минуту человек лет тридцати, с пилой, висевшей на ремне у него за плечами, вошел в бар, ведя велосипед.
– Здравствуйте, Эрнест… Бонфис здесь?
– Нет.
– А кто-нибудь из наших?
– Никого.
– Гм… И никаких новостей?
– Никаких.
– Все еще ждут инструкций Центрального комитета?
– Да.
Краснодеревец молча бросал вокруг вопросительные взгляды и, как рыба, шевелил ртом, передвигая прилипший к губам окурок.
– Досадно, – сказал он наконец. – Надо бы все-таки знать… Я, например, призываюсь в первый день. Если это случится, я не знаю, что делать… Как думаешь ты, Эрнест? Надо идти или нет?
– Нет! – крикнул Жак.
– Ничего не могу сказать тебе, – угрюмо произнес Эрнест. – Это твое дело, приятель.
– Согласиться идти – значит стать сообщником тех, кто хотел войны! сказал Жак.
– Само собой, это мое дело, – подтвердил столяр, обращаясь к содержателю кафе, словно он и не слышал слов Жака. Тон у него был развязный, но он не мог скрыть растерянности. Он бросил на Жака недовольный взгляд. Казалось, он думал: "Я не опрашиваю ничьего мнения. Я хочу знать решение Центрального комитета".
Он выпрямился, повернул свой велосипед, сказал: "Привет", – и неторопливо пошел, раскачиваясь на ходу.
– В общем, мне это надоело: все они задают один и тот же вопрос, проворчал содержатель кафе, – Что я могу тут сделать? Говорят, что в Комитете никак не могут прийти к соглашению, выработать директиву. А ведь партии надо бы дать директиву, верно?
Прежде чем вернуться в "Этандар", Жак в раздумье бродил некоторое время по этому кварталу, который с каждой минутой становился все оживленнее. Вереницы заваленных овощами и фруктами тележек, вытянувшихся вдоль канавы, крики уличных торговцев, множество рабочих, хозяек, которые, чтобы укрыться от солнца, толкались на одном остававшемся в тени тротуаре, – все это превращало узкие улицы в рынок под открытым небом.