Сестра Моника
Шрифт:
Она поставила свечу на рояль, стоявший на ножках в виде фаллосов, сымпровизировала небольшую каватину и принялась внимательно рассматривать мощные детородные органы. Над роялем висело изнасилование Фамари Амноном[148]. Член Амнона, похожий на навой[149], проникал в затмевающее любые красоты лоно невинной Фамари...
Грудь Евгении волновалась; она положила перед собой нагрудную косынку, достала из-под рояля березовую розгу и, созерцая возбуждающую сцену, начала декламировать монолог Глостера[150] из шекспирова Короля Лира:
О villain, villain!
Abhorred villain!
Unnatural, detested
Brutish villain!
Worse then brutish
Abominable villain!
Я задыхался, дрожал как осиновый лист, изводился в сладострастном безумии и не придумал ничего лучшего, чем собственными руками справиться с похотью плоти.
17
Lithosia rosea.
Евгения, закончив самобичевание, разделась, подошла со свечкой к кровати и откинула полог.
Я притворился, будто погружен в глубокий сон; шалунья потихоньку стащила с меня одеяло, задрала мне нижнюю рубашку и накрыла нежной рукой моего уснувшего амура.
– Ah, qu’il est beau[152], - прошептала она и поцеловала меня в пупок.
– Бедное дитя! Спи, мой прелестный ангел... ! скоро... я вновь увижу тебя исполином...
Здесь она погасила свечу и тихонько легла рядом со мной. Я чувствовал ее сладкое дыхание; я вдыхал восхитительный молочный аромат самого чистого из всех девственных тел, и сотни поцелуев покрывали мои глаза, щеки, грудь и прочие органы чувственных наслаждений. Дрожа, она взяла моего амура, и его природная мощь растаяла в ее нежной руке, словно снег у подножья Монблана[153] под горячими лучами весеннего солнца. Я повернулся к прекрасной Сафо[154], раскрыл ее нежные, гладкие как алебастр бедра, и мой указательный палец мягко и осторожно проник в ее недра.
Несколько минут - и блаженное невинное безумие объяло нас крыльями ночи; сладостное уничтожение облагородило нашу тайную жизнь.
Солнце играло на небесно-голубом пологе; я проснулся и хотел было поцелуем разбудить Евгению, когда вошла Клементина.
– Фредегунда, - зашептала она, - поторопись, тебя ждет мадмуазель.
Недолго думая, я прижался губами к спящей Евгении, а затем спустился с мягкого ложа.
Клементина набросила на меня нижнюю рубашку, мантилью и, взяв меня под руку, повела за собой.
Ведьма выглядела весьма соблазнительно. Ее короткая, развевавшаяся, словно английский адмиральский флаг, нижняя юбка едва прикрывала колени, небрежно накинутая на голые плечи шаль обнажала, как, казалось, ей и было велено, прекраснейшую грудь, ее ягодицы - апофеоз Venus clunis[155] - казались самыми мягкими, гладкими, трепещущими ягодицами из всех, что узрели свет дня, не выдавая скверных тайн.
В дверях Клементина вдруг отпустила меня и, громко вскрикнув, бросилась назад в комнату, к окну, распахнула шторы, поставила на стул ногу и быстро скинула с себя одежду, слово хотела поймать яркие лучи солнца в свою промежность.
– Ах! Фредегунда! ha! la coquine! Elle vaut unepucellade![156]
Я поспешил к ней - и... что же это было? Блоха!.. Во имя женской красоты и чувственности мне пришлось переступить границу...
– Прекрасная Клементина, - прошептал я и провел рукой по ее прекрасной растительности, пышно произраставшей у отверстий наслаждения.
– Мы проучим дерзкое существо... безнаказанно поведало оно тайны Venus Nigra[157] предательскому свету дня, и теперь его жало, только увеличенное в размерах - смотрите-ка!
– тут я обнажил свое жало, и Клементина, молча облокотившись на спинку мягкого кресла, широко расставила бедра, - безжалостно, ради спасительного исцеления, должно заново открыть рану.
Яростно сопя, словно голодный кабан, распаленный прелестями, я так глубоко погрузил своего амура в любовный грот Клементины, что мы вдвоем... потеряли сознание... и, остыв, вытерлись и оделись.
Евгения еще спала, и Клементина увлекла меня за собой.
Она ввела меня в круг служанок; завтрак, шоколад, пирог, печенье, бордо и остатки вчерашнего пиршества, от которого накануне отказалось моя утроба в пользу пресытившейся похотью души, - утоляли наш голод и жажду и побуждали шестое чувство, причем не моральное Мельцера[158], а эпикурейское - Лукреция[159] [18] , к новым наслаждениям.
18
Мейнеке[160] обрезал его на мусульманско-еврейский манер.
Все девушки были необузданно веселые... Одну за другой я раздевал их до пояса, но ни у одной не было таких красивых сокровенных прелестей, как у Клементины.
Проказницы уже сняли с меня одежду и с голым низом уложили на стол, как вдруг к воротам подкатила карета, и Клементина испуганно закричала:
– Ради Бога! Скорей! Скорей! Невеста приехала!..
С проказами было покончено; мы с Клементиной должны были идти к мадмуазель...
– Что ты наделала, Клементина?
– воскликнула Аврелия с серьезным видом, едва та показалась в дверях...
– Прошу прощения, всеведущая!
– упала ей в ноги Клементина; в то же самое мгновенье прелестное существо, одетое в молочно-белый креп с развевающейся вуалью цвета морской волны, пролетело мимо меня по коридору и бросилось Аврелии на шею.
– Добро пожаловать, любовь моя, в последний день девичества! Венера или Диана?
– спросила мадмуазель.
– Приговор вынеси сама, Аврелия.
– Еще рано, Люцилия, - тут гостья запустила руку ей под юбку и провела по бедрам, еще рано, любовь моя! Сначала я должна эту гетеру, - (показывая на Клементину), - разрисовать по Хогарту[161], чтоб она не была такой невежественной, как та парижанка, которая в раю случайно забыла, что значит... Мое и Твое...
– Простите, милостивая мадмуазель!
– воскликнула, плача, малодушная Клементина и обняла колени Аврелии, - похоть безгранична!..
– Laissez la faire - nous sommes des enfants[162], -попросила Люцилия.
– Именно поэтому, - ответила Аврелия и оголила Клементине зад, возвышенная периферия которого показалась теперь в ожидании своей участи, - боль установит границы... детей следует пороть с самого раннего возраста; позже судьба и любовь будут бить так жестоко и слепо, что тупоумие и глупость не смогут спасти жертву; напрасно такой великий поэт, как Виланд, находит и древних трагиков, и новые трагедии — среди них и нашу Клементину — прекрасными [19] .
19
«Клементина», переведенная с французского трагедия, которую Виланд считал красивой[163].