Сестра Моника
Шрифт:
– А что ты думаешь об этом женском амуре?
– шаловливо спросила она Люцилию и вложила мой член в ее нежные руки, кивком попросив Клементину оставить нас.
Люцилия покраснела и принялась так возбуждающе ласкать мой член, что он прорвался и пролил бальзам ей на линии жизни.
– На, та petite; que vous ^etes belle![174] Настоящий Кеней, Аврелия, маленький балагур!..
– Пускай он тебя откроет... Попробуй! Твоему жениху еще останется...
– Venez, mon enfant![175] - воскликнула Люцилия, подняла юбки и исподнее и легла, раздвинув ноги, на кушетку Я, опьяненный видом прелестей, подобных которым я еще никогда не видел, сорвал с себя платье и бросился на нее будто Геркулес...
... Неудержимо
Вскоре я утомился и в измождении упал рядом с могучей воительницей на кушетку...
Аврелия сняла юбки, подоткнула за корсет исподнее; и не успел я упасть в забытьи, как она бросилась к Люцилии, и обе принялись так яростно пальцами играть друг с другом, что их бедра колебались, словно пальмы в Мемфисе, словно волны океана, когда Борей[177] бросает их друг на друга...
– Боль усиливает наслаждение, - начала Аврелия, не отрываясь от работы, - а чувство неудовольствия преумножает вялость и досаду, вредит сладострастному уничтожению...
– Пускай во всем чувственном, что ты делаешь, - (здесь Люцилия так высоко подняла левое бедро, что взору открылся пылающий вход страстей; с грациозным благородством раздвинула и снова стиснула в пифийском исступлении бедра; так вдохновенно закатывала она блестевшие глаза, так прекрасно вздымалась ее белоснежная грудь; и громкие вздохи так сладострастно вырывались из ее прелестных уст - что у меня аж потемнело в глазах и я... лишь слышал, что говорила Аврелия ), - дорогая Воланж, или что захочешь предпринять, во всем, что выпадет на твою долю, тебя сопровождает моральное достоинство, моральная грация... В удовлетворении чувственных порывов человек часто оказывается наравне с животными; его гордое самомнение нередко находит смешным и вредным то, что дала ему жизнь, и отодвигает от себя, таким образом, некоторые заботы и жестокие удары. Добродетели не нужен стыд, и застенчивость есть не что иное, как последний покров красоты.
Тут они одновременно кончили, Аврелия тихо вздохнула и продолжила:
– Власть красоты труднее преодолеть, чем силу добродетели... И все же обе они - единое целое; их обеих губит ядовитое дыхание зависти; и над обеими вершит суд неумолимая смерть...
Тут они как были, наполовину нагие, сели на кушетку:
– Существует красота женской души, ею следует наслаждаться лишь нравственно и лишь с помощью платонических идей. Есть природная красота тела, которая сама призывает к наслаждению, но одновременно позволяет себе считать преступлением против благосклонной природы, если ее ценят меньше, нежели огонь или мускатный виноград. Конечно, это преступление! И красота души, и красота тела подвержены увяданию и смерти - так отчего же ими не наслаждаться, отчего же к ним не приобщиться?
_____________
Не любить, не наслаждаться - вот величайшее преступление против Бога и природы... но и невинность ума и сердца, и чистоту души и тела, и безоблачную жизнь, и благородное, радостное, простое бытие - все это может попрать, отравить и уничтожить дьявол (в том же можно обвинить и целую свору критиков и деспотов всех мастей, которые и знать не желают о том, что есть хорошо и что есть плохо), для него муки ада - не наказание...
_____________
Бывает, что власть животных страстей и чувственных порывов над человеком так велика, что никакое чувство совести не в состоянии предъявить на него права, тогда это животное начало в человеке извиняет весьма существенную нехватку умственных способностей; недостаток чувства и проницательности - того, что дано культурному человеку, но в случае неправильного применения может превратить культурного человека в изощренного злодея...
Никто, любовь моя! не имеет права отобрать у меня то, чем наградили меня природа и ее Творец. Никто не имеет права предписывать мне законы, по которым другой индивид может ущемлять мою естественную свободу воли - которые не продиктованы мне моралью и выставляют любовь пороком, - в этом меня не убедит ни один закон...
Судии сердца и чувств, деяний и жизни сойдут на землю, словно яростные бури и грозы, словно война и чума, чтобы наказать человеков, чтобы окончательно их пробудить: однако никакой закон не заставит меня отказаться субъективно уважать то, что власть объективно может у меня отнять. „Кто ты такой, что смеешь судить себе подобного или другого, не выказывая ему высочайшей и чистейшей объективности того, что судит?“ Этот вопрос, милая Люцилия, простирается надо всем, что безосновательно вменяется человеку в вину...
Нужно сказать, что самонадеянность людской природы вместе с воспитанием воздвигли жестокую преграду между человеком и человеком, и преграда эта - первое препятствие на пути к самопознанию...
Как низко пал человек! Зависть, гнев, мстительность, злоба, несправедливость, жестокость, бесправие, хитрость и обман проникли в сокровеннейшие святыни его души, претворились в дела и отпечатались неприятными чертами у него на лице... Лафатер в физиогномике[178] описывал только пристойный материал; настоящую же таблицу образцов из сатанинской фабрики можно увидеть на каждом Bal pare[179] или за игровым столом, и даже во время полового акта, в момент высочайшего наслаждения, в облике человека прорывается наружу губительный демон a la Justine[180]...
Как же тогда человеку избежать порчи человека? Как бы низко человек ни пал, он способен возвыситься: чарами воображения; познанием видимого и невидимого Бога в природе и в человеке; добродетелью, справедливостью и долгом.
И как же радостно зовет тогда к наслаждению не плотское чувство, но чистая душа естественного человека. Все в нас погружается в благоговейное раздумье, звучат простые, исполненные гармонии перезвоны колоколов - торжественное пение, возвышенные и священные тайны настраивают сердце на мысли о лучшем из миров... Вергилианское блеяние[181] радостных стад, звон цикад, поднимающиеся к небесам песни жаворонка, атмосфера, в которой яркими цветами играют огненные лучи дневного светила и мягкий свет Селены[182], безмолвно идущей меж духами ночи, о Люцилия, все это - природа и искусство - творения Бога и человека - наслаждение и боль, мощный торс немецкого Геркулеса и розовая эмаль французской Психеи - все это вытянет падшего человека, погрязшего в низменных страстях и удовольствиях, из ставшей ему привычной, привитой ему воспитанием трясины дурных привычек, возвысит его, и свободно отбросит он животное начало, свободно посмотрит в сияющее око мира и нежное око любимой женщины - все это возвысит его до блаженства и радостного восхищения.
Однако и тот человек, и мы должны так чувствовать и так наслаждаться, чтобы не забывать о жалком состоянии тысяч и еще тысяч, у которых для возвышения нету ни ума, ни чувств.
И средства, какими этого можно достичь, не зависят от общего мнения; без ответов остаются некоторые вопросы... Должны ли мы, придерживаясь строгой дисциплины моральных требований, наказывать и военных, делать их восприимчивыми к ценностям, которые они не признают?
– Ради бога и всех святых - нет!
– воскликнула Люцилия.
– Ты - жрица природы, наделенная одновременно красотой Евфросины и прелестями св. Женевьевы[183], кто же в Париже, Шантийи или Саранже потерпит тебя под твоими покровами догматизма?