Сестрички
Шрифт:
У Дженис стали болеть ладони, так часто она захлопывала дверцу. Наконец терпение ее лопнуло, и она обратилась за помощью к профессионалу. Так появился в доме Стэн-поляк, плотник. Стэн — субтильный, худосочный мужчина; он вздрагивает от любого шороха, в глазах его заискивающая почтительность эмигранта. Он жалеет Дженис, или ей стоит пожалеть его? Прежде чем оба узнают истину, они оказываются в постели, она под ним, он на ней — и молотят, трясутся, бьются в исступлении. Она ему как награда. Теплый, просторный отчий дом, фамильные земли, титул — все сожрано государством. Жена Стэна — обыкновенная женщина пролетарского происхождения, которая даже, не сознает его деградации, которая не в состоянии понять, что и плотник может быть поэтом в душе. Дженис восполнит
Шесть раз за ночь. В следующую ночь — восемь. Дженис наконец-то вспоминает былое. Давненько никто и ничто не возвращало ее к прошлому: ни слесарь, ни молочник, ни книги, ни сны. Физическое измождение или второе рождение чувственности заставляют ее отрешенно бродить по дому, забыть о своей внешности, о еде, о порядке? Она теперь неряха и лентяйка, готовая лишь распластаться в постели, чтобы Стэн-поляк, плотник, снова заработал над ней своей качалкой, выбрасывая в ее женское чрево нервический мужской пыл, всплески мучительной энергии, чтобы заговорил ее, выплескивая годами копившуюся досаду на жену, на судьбу, на страну, на весь белый свет.
— Мне кажется, — однажды возразила ему Дженис, — что ты в жизни все делаешь правильно. Если я, конечно, что-то смыслю.
— Ты англичанка! — взорвался тогда Стэн-поляк, плотник. — Все англичане одинаковы. Вы ни черта не понимаете в жизни.
Он рванулся к ней, чтобы заткнуть ей рот, но превосходная двуспальная кровать (Виктор предпочитал сламберлэндские матрацы) дает возможность для маневра, и Дженис с легкостью повернулась так, что сумела первой заткнуть ему рот. Даже основываясь на довольно ограниченном сексуальном опыте периода постсупружества, Дженис кажется, что плотская игра стала гораздо занятнее и многообразнее, чем в дни ее молодости, когда она в рабочей позиции укладывалась под мужчину. В те дни язык использовался только во рту, а пенис общался исключительно с вагиной, о перекрестном их применении говорили повсюду исключительно с пометкой «извращение». Такой же участи удостаивались руки, пальцы и вспомогательные предметы. Над этим витало гнусное слово «мастурбация». Парень, как сейчас припоминала Дженис, мог быть на данный период только один, ибо все поголовно жили с мыслью, что секс — это любовь. А нынче времена изменились, ох как изменились; люди чуть ли не гурьбой катаются по постелям, отменены все правила, ритуалы и традиции, предписывающие одним частям тела соприкасаться строго с другими, определенными, немыслимые прежде вольности стали нормой.
Заходи, плотник, заходи, паркетчик, автомеханик, бухгалтер, кто там еще? Все сюда. Нам с вами нужны одни и те же ощущения, и то, что я думаю о тебе, это то, что ты сейчас думаешь обо мне. Впрочем, не все ли равно? Поутру мы расстанемся — и слава Богу. А мой болтливый рот не нужно затыкать руками или резким словом, для этого прекрасно послужит твой упругий пенис, и я могу заставить тебя замолчать, заняв твой язык и губы влажными складками вульвы. Я знаю, как облегчить себе душу и разум, знаю, как заставить мысль замереть — если об этом вообще уместно говорить между третьим и четвертым оргазмом.
И, тем не менее, я остаюсь самой собой.
В момент, когда Элис забарабанила в дверь к Виктору, Дженис высвободилась из-под Стэна. Ее взгляд натыкается на шкаф, и она говорит:
— Дверца опять открылась. Ради Бога, сделай с ней что-нибудь. Ты же для этого сюда и явился.
Ее голос уже лишился должной звучности и твердости. Ее волосы, немытые, не уложенные несколько дней, приобрели былой природный блеск. Они густыми, толстыми прядями обрамляют лицо. Это нравится ему и идет ей. Губы утратили унылый изгиб. Она потеряла добродетельный и благопристойный облик. Она снова прежняя Дженис — вальяжная, раскидистая, доступная, требующая много, но и дающая еще больше.
— Все вы, англичанки, бессердечные и злые, — говорит Стэн. — Вы сговорились унижать меня. Вы непременно должны напоминать, что я лишь плотник. Мастеровой всегда пригодится, так что ли?
Но проходят минуты, и он уже напевает, по-прежнему голый возится со стамеской и отверткой, с замком и заклепками. Заклепки градом посыпались на пол, и ему приходится снова прибивать их. Бам-бам. Бам-бам.
Дженис в кровати сидит-любуется. Ей не приходилось доселе видеть такой спорой работы. Живое ремесло на живом примере.
Уэнди. А как же Уэнди? Как поживает Уэнди, пока ее матушка вспоминает былые деньки и бесшабашно восстанавливает утраченные позиции? У Уэнди все отлично, не стоит беспокоиться. Уэнди побывала на репетиции церковного хора, съела полдюжины масляных лепешек и выпила шесть рюмочек сладкого шерри, после чего столкнулась с аспирантом из Милуоки, который собирает материал о современных религиозных традициях в Западной Европе. У парня кудлатая голова и сухощавое тело, он раза в два меньше, чем Уэнди. Лицо у него живое и проказливое, так же как и ум. Уэнди медленно следит глазами за его быстрыми движениями, прислушивается к его быстрой речи, пока он расспрашивает прихожан. Уэнди по натуре терпелива. И в конце концов аспирант подходит и к ней, задает первые общие вопросы, находит их многообещающими и приглашает ее на более подробный разговор. Они садятся в сторонке, и парень начинает расспрашивать Уэнди об отношении к Богу, к церкви, к спиртному, к матери, к отцу, к сексу, осторожно интересуется ее сексуальным опытом и мнением ее родителей на этот счет. Скоро он уже перестает делать записи в своем блокноте и начинает беседу личную, а не профессиональную. И Уэнди, едва ли заметив эту перемену, продолжает болтать так, как никогда не решилась бы, не употреби она нынче столько шерри и не поверив, что может привнести вклад в гуманитарные науки. В этой неожиданной исповеди она открывается полностью и целиком, не утаивает ничего, не лукавит, не представляется иной — получше, повыигрышнее, поинтереснее, как это всегда советовал ей Виктор.
Молодой человек вызвался даже проводить ее домой. Вечер необыкновенно теплый. Они купили сушеную рыбу и чипсы и устроились на лавочке, чтобы перекусить. И парень, зная, что девственность тяготит Уэнди и что в какой-то степени из-за этого отец ее сбежал из дома, освобождает юную деву от груза невинности прямо в кустах позади лавочки. Эпизод этот прошел на редкость гладко и был нарушен только размеренными шагами полицейского и тусклым, равнодушным светом его фонаря. Погодные условия, правда, немного подкачали и заставили парочку торопливо одеться, отчего листья на кустах отчаянно шуршали.
Событие это не оттолкнуло их друг от друга, напротив, поднявшись с сырой земли, они так и пошли рука об руку, прижимаясь друг к другу при малейшей возможности. У входа в родной дом Уэнди спросила у аспиранта имя, после чего пригласила его переночевать в ее постели, на что тот с удовольствием согласился.
Но дом был полон ударов, скрежета и стука. Окно спальни Дженис было ярко освещено, шторы раздвинуты. А на крыльце сидела женщина в очках и красном шарфе. Вид у нее был самый сердитый. Она говорила глухо и невыразительно на извечном наречии низшей касты.
— Мужик мой там с твоей мамкой, — заявила она. — Мебель чинит. Гляди, как стучит. Как бы у нее там потолок не обвалился. Чинит он, как же. Между прочим, он даже не англичанин.
Когда Уэнди, застигнутая врасплох этими событиями, отперла входную дверь, юркая женщина в красном шарфе скользнула внутрь, опередив молодую хозяйку и Кима (а именно так зовут американского аспиранта), и сразу рванула вверх по лестнице, ввалилась в спальню и с налету бросилась бить, кусать и царапать свою соперницу, которая до того момента нагая сидела в кровати. Стэну, Уэнди и Киму понадобилось приложить некоторую силу, чтобы оттащить ревнивицу, которая уже успела сделать немало: Дженис была истерзана, окровавлена и потрясена.