Сезон дождей
Шрифт:
– Но позвольте! – ошарашенно вскрикнул Евсей Наумович. – Даже, даже. Ведь тот-то младенец – жив. И где-то с семейством живет. За бугром, как вы выразились. Убили же совсем другого новорожденного.
– На этом я и собираюсь строить свою защиту, – кивнул адвокат. – Но принуждение к убийству, отказ в помощи, все это остается, Евсей Наумович. И мне надо доказывать на суде обратное. Тем более вы и сами в какой-то степени в этом признались.
Евсей Наумович, набычившись, смотрел на своего адвоката – не ослышался ли он? В чем признался?!
– Да, да. Признались, любезный Евсей Наумович. Не в прямую, а косвенно. Почему вы дали подписку о невыезде?
– Не понял, – выдохнул Евсей Наумович.
– Вы дали Мурженко подписку о невыезде?
– Я?!
– Вы,
– Никому ничего я не давал, – глухо произнес Евсей Наумович. – Я подписывал какие-то бумаги, верно. Хотел поскорее удрать с Почтамтской. Но подписку о невыезде.
– Вот, среди тех бумаг, что вы подписывали, и был пустой бланк подписки о невыезде. Мурженко его вам подмахнул, сославшись на какие-то формальности. Сказал, мол, чепуха, подпишите, а я, мол, потом сам заполню. Так бывает. Не хочу, мол, задерживать такого милого человека, как вы, Евсей Наумович, – ставьте подпись и бегите. А вы и рады были убежать из его кабинета, рожу его постылую не видеть. Да и раздражать следователя недоверием, восстанавливать против себя. Вот и подписали все чохом, не вникая в суть. Иное дело – зачем ему понадобился этот ход?!
– Ну и что? – пытался рассудить Евсей Наумович. – Я и так никуда не собираюсь уезжать.
– Так-то оно так. Но формально, Евсей Наумович, вы теперь привязаны к Мурженко. И уже не только психологически зависите от него. А что он там задумал – одному дъяволу известно.
В эти часы Евсей Наумович Дубровский, казалось, лишился физической плоти и целиком состоял из зрения и слуха. Пройдя Литейный на вялых бесчувственных ногах, он свернул на улицу Пестеля, добрался до Садовой, постоял в нерешительности на углу Михайловского сада и, вдоль канавки, вдоль Спаса-на-крови, миновав Мойку, дошел до Миллионной. Добравшись до безлюдной Зимней канавки, он, мерзлым каменным тротуаром вышел на Дворцовую набережную, выждал паузу между вылетающими на горбатый мосток автомобилями и перебежал к Неве.
Сваленные вдоль гранитных перил многотонные бетонные кругляши своими слоновьими телами изуродовали всю набережную. С какой целью их здесь понаставили, непонятно. Вообще с этим трехсотлетним юбилеем города весь центр перевернули вверх дном, повсюду копают, засыпают, ломают и строят. Грядет величайшее торжество, ожидается приезд глав чуть ли не всех государств мира.
Мятая банка из-под пива венчала ближайший бетонный кругляш, по периметру которого чья-то блудливая рука нарисовала мелом змееподобный пенис, пояснив рисунок для несмышленых – коротким трехбуквенным словцом с восклицательным знаком на конце. Евсей Наумович убрал с глаз пивную банку, уперся локтями о балюстраду и положил подбородок в раскрытые ковшиком ладони.
По Неве плыл последний ладожский лед, предвестник холодной весенней недели. Серые бесформенные глыбы то послушно тянулись гуськом, то налезали друг на друга, точно спаривались, или, оттолкнувшись, образовывали недолгий хоровод и, получив подзатыльник со стороны, вновь продолжали свое степенное движение к Финскому заливу. А на том берегу реки, справа, по далекой диагонали, за Троицким мостом, в дымке угадывался фаллический символ минаретов Татарской мечети. По более короткой, левой диагонали, за Дворцовым мостом, на стрелке Васильевского острова вздыбились Ростральные колонны. И тоже, как казалось Евсею Наумовичу, в виде фаллического символа, застывшего перед покорной вагиной Биржи. И весь мир сейчас представлялся Евсею Наумовичу общим свальным грехом, втянувшим его в свои сатанинские проказы под низким одеялом бесцветного неба. Еще эти присевшие строения другого берега реки со вздорным шпилем Петропавловской кутузки.
Он увидел чайку. Нарисовав в воздухе широкую синусоиду, чайка спланировала на пористую
Евсей Наумович стал спиной к реке. Состояние тревоги не утихало, наоборот, продолжало давить на грудь удушающей тяжестью подушки, огромные габариты которой запечатлелись с детства. Память о той подушке, набитой комками сырой ваты, довольно долго преследовала Евсея Наумовича в минуты обострения чувства одиночества. Жизнь – это цепь бесчисленных испытаний. И одиночество – одно из наиболее крепких звеньев цепи. Особенно когда одиночество совпадает с ситуацией, подобной той, в которой сейчас оказался Евсей Наумович. Одиночество не возникает неожиданно. Одиночество накапливается постепенно, неощутимо. Нередко проявляясь в самые светлые и беззаботные ранние годы, когда начинаешь ощущать свою самостоятельность. И в дальнейшем возникая все чаще и чаще, охватывает почти физической оболочкой, внутри которой мечется душа в поисках выхода. А не найдя, смиряется, становится покорной, принимая одиночество как естественное поле жизни, нередко находя в нем особое упоение. Однако в теперешней ситуации, после встречи с адвокатом, одиночество Евсея Наумовича проявлялось в острой, неудобной форме, точно натирающий ногу башмак. Хотелось избавиться от него, облегчить себе физическое самочувствие. Но не было никого – ни близких, ни родных, не было Эрика, верного друга.
Что ж, надо выбираться из этой ямы самому. Из этого бреда, жуткого навета, к которому он имеет отношение лишь по слабости, допущенной когда-то с особой, что ворвалась в его жизнь с котом в лукошке. И исчезнувшей из памяти навсегда. В конце-концов, кто он есть? Пятно? Собственная тень? Почему он должен идти на поводу Мурженко, на поводу Зуся, этого адвоката-абрека? Он! Человек, которого знают в этом городе, человек, у которого есть Имя – пусть сейчас несколько подзабытое, но есть Имя, и люди его поколения помнят очерки и статьи, привлекавшие интерес и споры. Сколько совершенно незнакомых людей вопрошало при встрече: «Вы тот самый Дубровский, известный журналист?» А он, «тот самый Дубровский», сейчас чувствует себя пылинкой на ветру. Между ним и возникшими обстоятельствами возведен забор из фаллосов, через который он никак не может перебраться. Он сам позволил возвести этот забор ретивому Мурженко, Гришке Зусю, помог своим нерешительным характером. А ведь известно: характер, это судьба.
Подобно голубям, вылетающим из шляпы фокусника, над горбатым мостком Зимней канавки один за другим показывались автомобили и, ошалело тараща фары, неслись вдоль набережной. Если десятый автомобиль будет российской марки, то в итоге все окончится благополучно, загадал Евсей Наумович. Десятыми на гребень мостка взлетели сразу две машины – иномарка и «Жигули». Кажется «Жигули» и был первачком, а иномарка его нахально прижала, решил Евсей Наумович. И с раздвоенным чувством поплелся вдоль набережной.
В который раз, сдвинув рукав куртки, Евсей Наумович выпрастывал руку с часами и считывал время. Механически, бесцельно, просто помечал расположение стрелок. А спохватился за двенадцать минут до оговоренного срока. Он условился встретиться с Лизой в четыре на Невском, у Елисеевского магазина. Почему именно у Елисеевского, непонятно. Просто Лиза предложила, и он согласился, рассчитывая до четырех освободиться.
Лизу он приметил сразу. Так мог стоять человек, решивший дождаться во что бы то ни стало и уверенный в том, что непременно дождется. При виде Евсея Наумовича она покачала головой и шагнула навстречу. Ухватила лацканы его куртки, вытянула шею и задрав подбородок, прильнула губами к колючей щеке Евсея Наумовича. Тем самым ввергнув его в смущение: он испытывал неловкость от публичного проявления нежности со стороны такой молодой женщины.