Школа ненависти
Шрифт:
На шоссе по крупному булыжнику припрыгивают, тарахтят крестьянские телеги, по тропинке рядом с канавой идут редкие прохожие.
В это время черт случайно Мимо церкви проходил…Отчетливо разносится по лесу хрипловатый голос старика-запевалы. А вдали, на шоссе, у моста вдруг показываются всадники. Мы с Колькой перепрыгиваем через канаву, выбегаем на середину шоссе и, прикрывая глаза от солнца, пристально вглядываемся в ту сторону.
—
— Фараоны! — говорю и я, уже хорошо различая черных лошадей, появившихся на шоссе.
Мы опять бежим, перепрыгиваем канаву и останавливаемся на опушке леса. Колька, засунув пальцы в рот, свистит так, что худое веснушчатое лицо его багровеет, глаза выпячиваются, а поперек лба вздувается жила. Я тоже свистел неплохо.
На наш сигнал отзывается так много посвистов, что кажется, будто лес гудит и качается.
Женщины в один миг собирают посуду в корзинки, детей берут на руки и на всякий случай уходят на другую сторону шоссе, к домам.
Рабочие, прекратив песни, подвигаются ближе к канаве, чтобы видно было шоссе, и садятся на траву.
Городовые, на крупных черных лошадях, всегда отрядом всадников в пять — шесть, с околоточным во главе, проезжают по шоссе медленно, словно на прогулке. «Пронесло», — думаем мы с Колькой, и отдых продолжается.
Но вот однажды на шоссе появился какой-то подвыпивший рабочий, он шел вдоль канавы и пел песни.
Городовые приказали ему замолчать, но он не послушался. Тогда околоточный стегнул его нагайкой, и рабочий упал в канаву. В тот же момент из леса полетели камни, и один из них, большой, попал городовому в голову. Околоточный выхватил из кобуры револьвер и выстрелил в воздух. Городовые направили лошадей через канаву в лес, но лошади, поднимаясь на дыбы, не шли. Отряд повернул и умчался обратно, оставив раненого на дороге.
Скоро на шоссе появилось много городовых, а со стороны Варшавской железной дороги лес начали оцеплять солдаты, но в нем никого уже не было.
Мы с Колькой прибежали к себе во двор и сели на подоконник, на лестнице.
— А если узнают, что мы свистели, — тихонько говорю я. Колька молчит, нахмурив брови, долго думает и решает:
— Там тыща человек свистели. А мы при чем?
Я вспоминаю, какой оглушительный свист разносился по лесу, и мне становится спокойнее.
Сильнее всего мы с Колькой ненавидели детей домовладельцев и всех богачей Московской заставы, будущих гимназистов. Они за большие деньги учились в частном приготовительном училище на проспекте у Триумфальных ворот.
По утрам мы шли к себе в школу босые, без шапок, засунув букварь и тетрадку за пояс; они — все в хороших ботинках, коротких штанишках, румяные, пухлощекие. Многих провожали няни.
— Приготовишки, мокрые штанишки! — кричали мы, показывая им кулаки.
Но по утрам, бывало, мы только угрожали нашим врагам, а в бой вступали уже после занятий в школе.
Увидит Колька румяненького, толстенького приготовишку, идущего домой без няни, и закричит:
— Клоп ползет!
Подбежит к нему, остановит:
— Что, клопище, обжора толстомордая, попался?
Если приготовишка дрожал и плакал, Колька с презрением давал ему пинка или подзатыльника, и этим дело кончалось. Если же «клоп» вставал в оборонительную позу, — а это бывало очень редко, — Колька радовался. Он локтем отстранял меня и, выпятив грудь, шел на врага.
Однажды мы остановили «клопа», который был больше нас и, по-видимому, сильнее. Мы рассчитывали на его трусость. Он трусом и оказался, но все-таки получилось плохо.
— Ах вы, черти голодные! — выкрикнул тот в ответ на наши угрозы, ударил Кольку кулаком в живот и побежал. Я бросился вдогонку, но, оглянувшись, увидел, что Колька упал и не встает.
Раскрытым ртом он хватал воздух, пытаясь вздохнуть, и не мог. Губы у него стали синими, а на побелевшем лице выступил пот.
— Коля! Коля! — закричал я.
Наконец Колька вздохнул и стал подниматься.
С этого дня мы стали осторожнее.
Дома я нашел две фанерные дощечки, обстругал их, сделал гладенькими, а по краям на уголках просверлил дырочки и продел в них веревочки.
На следующий день мы с Колькой повесили под рубашки по дощечке, потуже подпоясались веревочками, и никакие встречи с врагами были нам уже не страшны.
Весной сбылась наша давнишняя мечта. На крыше деревянных сараев мы построили из досок будку с решетчатой дверкой и Отправились на базар покупать голубей.
На дорогах от почерневшего снега струился пар и бежали ручейки.
Чтобы прийти на базар пораньше, мы с Колькой вышли из дома чуть свет. На Кольке — длинное рваное пальто, лохматая шапка и новенькие ботинки со шнурками. На мне — теплый пиджачок, сшитый из пальто, оставленного нам жильцом стариком Иваном Петровичем, длинноносые старые штиблеты и кепка.
Денег на покупку голубей, по нашим расчетам, у нас было накоплено немало.
На базаре, перепрыгивая через лужи, мы прошли стороной, мимо толпы людей, продававших разные вещи, и остановились на площади, обнесенной забором. Тут полно было всякой живности. Вокруг мычали коровы, хрюкали свиньи и испуганно кудахтали куры.
В конце площади стояли лошади. Около них толпились крестьяне в длинных армяках, накинутых на плечи, и цыгане с кнутами в руках. Голубей пока не было видно.
— Дяденька, где здесь торгуют голубями? — спросил я у старика, вешавшего на забор клетки с птицами.
— Принесут и голубей! — не глядя на меня ответил старик.
Было, видимо, еще рано, и мы с Колькой решили посмотреть, что делается на площади.
Невдалеке цыгане продавали лошадей. Один из них беспрестанно стегал своего коня кнутом и громко кричал: «Тпру!», «Стой, окаянная!». Крестьянин же, покупавший лошадь, держал руку ладонью кверху и улыбался, а цыган хлопал по ней своей рукой и крестился.
Мне вспомнилось, как тряпичник Уткин однажды рассказывал: «Цыгане напоят старую лошадь водкой и продают ее, пока она веселая».