Шлиман. "Мечта о Трое"
Шрифт:
— Знаешь что, Софья, — говорит Шлиман, когда они опять дома, в Афинах, — я думаю, что этот молодой Дёрпфельд — мое самое крупное открытие. Если бы он был рядом со мной в Трое десять лет назад! Но тогда он ходил в школу и, вероятно, только еще начинал изучать греческий. Его характер так же замечателен, как его основательные знания и его безошибочное умение видеть самую суть.
— В нашей совместной работе я, Генрих, — отвечает Софья, — вижу еще один плюс. Дёрпфельд недолго будет оставаться ассистентом по вопросам архитектуры при Археологическом институте, а, вероятно, скоро станет его секретарем.
— Ив этом ты видишь плюс? Тогда он, чего доброго, бросит
— Этого он не сделает. Как бы сильно иногда его мнения ни расходились с твоими, он тебя очень уважает и останется тебе верен. Видишь ли, он как раз и послужит связующим звеном между тобой, самоучкой, и официальной наукой, между твоей работой и профессорами, руководящими Археологическим институтом в Берлине.
— При условии, если они признают самого Дёрпфельда! Не забывай, что в их глазах ои тоже ни в коей мере не является специалистом. Он архитектор, а не фнлолог. Но, несмотря на это, ты, возможно, и права. Теперь извини, у меня сегодня еще много разных дел.
Он встает и идет в свою библиотеку. Когда он смотрит направо, то видит в окно Афинский акрополь, а когда смотрит прямо перед собой, то видит на стене пять потемневших от времени картин, которые ему удалось приобрести в прошлом году. Они очень нравились ему еще в детстве — портреты пасторов фон Шрёдер и их жен. Перед этими портретами они так часто стояли с Минной! Картины эти каждый день напоминают ему о родине.
Шлнман открывает рукопись своего «Илиона» и перечитывает те места, где отвечает одному злобному критику. Тот клеветнически обвинял его, будто он ведет раскопки лишь ради того, чтобы находить клады и приумножать свое богатство. Да, вот и фраза, которую он ищет: «Мое большое собрание троянских древностей имеет неоценимую стоимость, но оно никогда не будет продано. Если я не подарю его еще при жизни, то после моей смерти согласно последнему волеизъявлению оно достанется музею той нации, которую я больше всего ценю и люблю».
Шлиман погружен в долгие раздумья. Какая нация это будет? Россия дала ему деньги, которые позволили начать новую жизнь. Эллада — его вторая родина; любовь к ней подарила ему Трою н Микены, а Греция подарила ему величайшее сокровище его жизни — Софью. Англия оказала ему величайшие почести, удостоила самых высоких похвал и, что особенно важно, относилась к нему с глубочайшим и преисполненным любви пониманием. Америка развила в нем его новаторский дух.
Но ведь есть еще ветка терна со священного хребта Иды, ветка, подаренная ему как привет из Анкерсхагена. Есть сам Вирхов, а теперь, может быть, и молодой Дёрпфельд. На стене старые портреты, а в книге «Илион» короткое, но многозначительное призвание: «Кирки и лопаты, раскопавшие Трою и царские гробницы Микен, были выкованы и отточены в маленькой немецкой деревушке, где я прожил восемь лет своего детства».
Шлиман, отодвинув в сторону книги и бумаги, раскрывает бювар. «Дорогой друг», — начинает он, и тут его перо, обычно столь торопливое, останавливается. Как сказать Вирхову, что клад Приама, которым уже три года в Саут-Кенсингтонском музее восхищаются толпы людей, он хотел бы еще при жизни подарить своей родине — Германии? Из-под пера его медленно выходят слова, с трудом составляются фразы. Они стоят робко и боязливо, словно просители. Как это воспримет его друг? И что скажет Софья? Не почувствует ли она себя глубоко несчастной оттого, что клад, который она носила в своей красной шали, клад, который доставил ей столько забот и столько почестей, уйдет в далекую страну, знакомую ей только по кратким пребываниям на курортах?
Но
Шлиман, читая эти строки, лишь посмеивается. Этот узколобый юнкер все еще считает, будто он, Шлиман, торгует индиго! Как Бисмарк плохо его знает, если думает, что может подобными вещами доставить ему радость!
Шлиман отвечает, что всегда отказывался от орденов. Ордена — это ненавистные ему побрякушки. А зачем ему звание? Разве благодаря ему он станет другим, лучшим ученым? Совершит более важные открытия или избавит свои исследования от нападок? Ну, а что касается дворянства, то ои думает, что своими работами достаточно себя прославил: имя Шлимана будет жить и тогда, когда никто не будет вспоминать о графах и вельможах, которые ныне считают себя равными богам.
Переписка продолжается долго. В ней участвуют и генеральный директор берлинских музеев Рихард Шёне и сам министр. Помимо условий относительно безопасности сокровищ, их достойной экспозиции и требования, чтобы собрание всегда сохраняло имя своего основателя и никогда бы не делилось, у Шлимана есть – еще одно очень существенное желание. Министр считает совершенно естественным, что коллекция будет преподнесена в дар кайзеру или Германской империи. Но ему приходится услышать, что это ни в коей степени не соответствует намерениям Шлимана. «Не империи, — пишет он в своем окончательном представлении на имя министра, — а немецкому народу дарятся эти сокровища для вечного владения и сохранения в целостности».
В это время Вирхов опять подает голос. Он считает, что нашел способ выразить признательность великодушному исследователю, не подмешивая к чествованию ничего такого, что могло бы как-то обидеть Шлимана или быть ложно истолковано, — надо сделать его почетным гражданином Берлина! До сих пор этого звания были удостоены только Бисмарк и Мольтке.
Шлиман соглашается. Но едва письмо покидает дом, как во всем блеске разыгрывается новое чествование: к воротам подкатывает запряженная четверкой казенная карета, и из нее выходит его превосходительство, императорский посланник в Афинах, господин фон Радовиц. Звеня орденами, он вручает Шлиману собственноручное послание императора, которое, как он подчеркивает, будет сегодня же официально опубликовано в «Рейхсанцайгер» и соответственно перепечатано всеми газетами.
Шлиман с подобающей благодарностью принимает письмо и хочет, со своей стороны, доставить посланнику удовольствие — полтора часа водит его по своему музею. Потом, расставшись, каждый из них садится за дневник. Один пишет: «Шлиман принял собственноручное послание императора с глубочайшим волнением и благодарностью, но потом ужасно наскучил мне своими старыми горшками». А другой пишет: «С блеском рассуждал о вазах, произвел очень сильное впечатление на Радовица, он меня благодарил, а фокус-покус с письмом на самом деле ни к чему».