Силуэты
Шрифт:
— Пойдем, брат, — бодро сказал ему Назым и, взяв за руку, увел его в свой номер. Здесь, засучив рукава и ловко действуя большими, поросшими рыжим волосом руками, он не без блеска вывел роковое пятно с помощью какой-то патентованной немецкой пасты, оказавшейся у него в запасе.
И мы всегда поражались: откуда у него, внука турецкого паши, потомка многих поколений весьма родовитых турецких аристократов, эта уютная мужицкая хозяйственность, эта любовь к простой народной пище, это стремление оказаться полезным даже едва знакомому человеку.
А каким чувством юмора он обладал, как заразительно умел смеяться! Помню, в дни одного из конгрессов Сторонников мира в Стокгольме японские друзья показали нам страшный
— Вы чему, Дмитрий Дмитриевич?
— Вспомнил древнерусский стих об этом вот воинственном господине, — и продекламировал:
…Держит в руце копие, Тычет змия в жопие…И тут вдруг на всю улицу раздался смех, веселый, сочный смех Назыма Хикмета. Он несколько раз заставил композитора повторить эти чрезвычайно понравившиеся ему слова древнерусского языка.
— Чудесно, брат, чудесно!.. Совсем как сама эта древняя статуэтка.
Он любил слушать свои стихи в переводе на любой из языков. Любил смотреть свои пьесы. Мы с женой сидели с ним рядом на премьере «Чудака». С детской непосредственностью он переживал все происходящее на сцене, морщился, когда тот или иной актер фальшиво подавал реплику. А в последнем трагическом действии лицо автора было омыто слезами, которые он и не прятал.
— Это же я, — пояснил он. А потом с очень милой и совсем ненавязчивой непосредственностью стал выспрашивать: — Ну что? Ну как? Неплохо? Правда, неплохо?
Смотрели пьесу «Всеми покинутый». Он тоже волновался, комкал носовой платок, вздыхал и Опять в финальных сценах не скрыл слез.
— Это тоже я, брат.
Помнится, тогда жене моей пришла в голову мысль спросить, не он ли является героем одного из его самых сильных лирических стихотворений.
— А гигант с голубыми глазами — это тоже вы?
Он вдруг по-девичьи покраснел, опустил свои действительно очень голубые глаза, сказал:
— Ну зачем вот так прямо спрашивать?
Я люблю его стихи, которые, однако, как мне кажется, лучше не читать, а слушать. Слушать даже в плохом исполнении. В них сплелись два начала: классической турецкой и народной поэзии. Чудесный сплав этих двух компонентов и дал третье, — оригинальное, неповторимое, только хикметовское.
В нашей советской поэзии он больше всех любил Маяковского, с которым был знаком и знакомством этим гордился.
— Маяковский, брат, это Маяковский. Стихи его я в первый раз не прочел, а увидел, именно увидел в русской газете, как только вступил с судна на советский берег. Сошел, оглядываюсь и вижу: какая-то большая газета прилеплена почему-то к стене. В ней на первой странице вроде бы стихи. И напечатаны они как-то странно, вроде лесенки. Спросил одного азербайджанца: что, брат, это такое? Он сказал: Владимир Маяковский. Попросил его прочесть по-русски.
7
КУТВ — Коммунистический университет народов Востока, где учился Хикмет.
«Советский Союз — моя вторая родина», — говорил Хикмет в одном из своих стихотворений. Для него это было не лозунгом, не фразой. Он терпеть не мог лозунговых фраз. Всей своей творческой жизнью он был связан с нашей страной. В воспоминаниях о встречах с Москвой он черпал бодрость, сидя в старой турецкой тюрьме. Обрывки сообщений Советского Информбюро с фронтов войны, которые доносило до него иногда радио, тотчас же вызывали у него самый активный поэтический отклик.
В узком пенале одиночной камеры, видя все одни и те же четыре голых тюремных стены, парашу в углу, замкнутую на железный засов дверь, в маленьком волчке которой изредка появлялся глаз тюремщика, он живо рисовал в своем воображении великий фронт, на котором шла смертельная битва добра и зла. Он рисовал картины битвы, он видел Москву тех трагических дней.
…Строит баррикады, роет рвы Москва на окраине Москвы… И Пушкин стоит бронзовый, слагая стихи для всех, и на закате розовый на пелерине снег… [8]Снова оказавшись у нас, он чувствовал себя дома, и этот период его жизни стал временем бурного, интенсивного творчества и в поэзии, и в драматургии, и в кино. Он был активнейшим деятелем Всемирного Совета Мира. Много и с энтузиазмом работал по «мирошным», как он шутил, делам, но и во время этих поездок ухитрялся писать и стихи и пьесы.
8
Из поэмы «26 гвардейцев». Перевод Б. Слуцкого.
Во время конгресса в Варшаве нам трем — артисту Николаю Черкасову, Хикмету и мне — было поручено составить к утру проект какого-то документа. В назначенное место Хикмет не пришел. Мы направились к нему в номер. Он сидел на диване, поджав ноги, в ночной рубашке, и что-то быстро-быстро писал. Вскинул на нас свои голубые глаза и удивленно, сердито отмахнулся.
— Потом, потом.
Признаюсь, я был несколько даже обижен такой встречей, тем более что дело, которое нас к нему привело, не терпело отлагательств. А вот Николай Константинович, натура глубоко артистическая, все воспринял по-иному.
— Поэт, настоящий поэт. Помните, как бранили критики Петра Петровича Кончаловского за его Пушкина без штанов?.. Вот так, именно так и пишутся великолепные стихи.
Хикмет ездил на конгрессы мира, даже когда врачи категорически это ему запрещали. Но выступать не любил. Если уж выступал, то речь его скорее напоминала белые стихи. Опытнейшие переводчики, сидевшие в кабинах, всегда затруднялись его переводить и извиняющимися голосами лишь пересказывали его выступление. Но в нужную минуту, когда от нападок отстаивались какие-то важные принципы, он легко вскакивал на трибуну, и его словесный удар бил всегда точно в цель.