Сиротский хлеб
Шрифт:
ПРОТЕСТ.
– "Мы, крестьяне деревни Голынка, - читал
Микола, - заявляем протест против того, чтобы
наши дети учились на неродном языке, и требуем,
чтоб у нас открыли белорусскую школу..."
Даник знал: не кто другой, как он, Микола, писал этот протест. А подписала его вся деревня - из конца в конец. Даже солтыс Марко Полуян подписал. Молчал, выжидал, а все-таки подписался. Весь большой лист исписали кто карандашом, кто чернилами, кто фамилию поставил, а кто - крестики. Где-то там, среди первых, стоят и мамины три креста. Под ними рукой Миколы написано: "За неграмотную, по ее просьбе, подписался, - а еще ниже, рукой Даника, - Д.Малец".
На сход в школу ребят не пустили. Даже от окон Цаба отгонял. Окна были открыты, и все
"Не нужна нам чужая школа. Она нашим детям не мать, а мачеха. Да и мачехи бывают лучше! Не нужен нам и учитель, что за объедки с панского стола продался панам душой и телом! Не хотим мы и порядков таких, когда на нашего брата глядят, как на скотину, когда каждый может пнуть тебя ногой, как свиную лохань. Мы заявляем протест!.."
Так говорил тогда Микола. Так говорили и другие хлопцы и дядьки.
Паны молчали. Цаба сидел красный как рак и только сопел. И полицейский молчал, обеими руками опершись на ружье, зажатое между колен.
Примерно через месяц Миколу забрале. Тот самый полициант и еще один с ним гнали Миколу по деревне утречком, когда ребята шли в школу. И нельзя было никак подбежать к другу, шепнуть: "Может, принести тебе, Микола, то, что стоит у вас в углу сарайчика за дверью? Я сбегаю..." Нельзя было сказать, потому что полицейские отгоняли их, а один даже крикнул:
"Большэвицке щэнента! Прэч! И вам до паки захцяло се?"*
______________
* Большевистские щенки! Прочь! И вам в тюрьму захотелось?
Даник вместе с другими ребятами шел поодаль, там, где, голося, плелась тетка Алена, Миколова мать.
Теперь, стоя в углу на коленях, Даник думает, иногда даже шепчет про себя:
– Панский подлиза... Продал душу... И Миколу продал...
Это он о Цабе. Так говорит вся деревня.
5
Солнце, мороз и ветер. Эх, закружил, разгулялся! Так и царапает хрупкую снежную корку, так и сечет белыми жгутами поземки. Гонит ее по полю, через большак, снова по полю, по кустарнику и - под самый лес. А солнце такое, что на снег и не взглянешь!..
Но не от солнца Данику тепло - тепло от солдатского отцова башлыка, от большого, с чужого плеча, полушубка, от ходьбы по глубокому снегу. Он бредет вслед за мамой и глядит на пятки ее лаптей. Мама широко шагает, спешит за дядькой Кастусем и из-под большого посконного платка глядит на дядины сапоги.
Они идут совсем как те мужики, что ходят в окружной суд, - из-под Несвижа в Новогрудок, за сто километров. Впереди - главный, какой-нибудь дядька Сымон, которого вызывают как истца или ответчика. За дядькой свидетели. Глядят каждый на пятки идущего впереди, и кажется, что гадают, будет ли в Кореличах только ситный с селедкой к чарке, как в Мире было, или, может, Сымон еще и колбасы возьмет, как вчера в Городее?.. А дядька Сымон повесил голову и раздумывает про пустобреха адвоката: как-то он завтра отбрешется? И о том еще, каково им теперь будет без коровы. Адвокат говорит: "Выиграем!" - да это еще вилами по воде писано, а Буренку пришлось продать...
Даник не раз уже видел, как ходят вот так по большаку, мимо их голынковского выгона. Ходят дядьки и из Голынки.
Вроде того идут теперь они. Впереди - дядька Кастусь, опустив голову, а следом - Даник с мамой. И тоже молчат.
Но идут они не в суд, а что головы склонили, так это от ветра.
Дядька Кастусь, мамин старший брат, пришел к ним сегодня из Микулич. И думает он сейчас о том, как это вдруг, ни с того ни с сего, повезло его сестре. Деверь ее, брат Даникова отца Петрусь Малец, прислал им денег. Из Минска - аж из-за границы! Он где-то там живет, и, видать, живет как человек, потому что - подумать только! - сразу такую кучу денег подарил. Если перевести на золото эти советские червонцы, так их будет целых тридцать золотых николаевских рублей. Ну, а на панские злотые - еще в четыре раза больше. Как с неба свалились. И пишет Петрусь Малец, что это - племяннику его Даниле на учение. "Сыну брата моего Ивана, отдавшего жизнь за советскую власть" - так и пишет в заказном письме.
Сама Мальчиха так просто обалдела от счастья. Вчера принесли с почты письмо и повестку, зашумела вся деревня, и с того самого "мента", как говорит Зося, мысли у нее в голове путаются между собой и то и дело приходит радость. Денег вдруг свалилось столько, что и умом не обнять. До этих пор Зося копила весь свой капитал в платочке, туго завязав в узелок и медяки и бумажки. Если какая-нибудь пятерка несчастная и была за душой, так и то с копейкой, думалось, смелее себя чувствуешь. А теперь... Страшно было бы одной и идти за ними. Кастусь, спасибо ему, пошел. Согласился. Он-то небось везде разберется. Да и сынок вот тоже. Ишь, уперся - "пойду". Надо ж ему из одежки чего-нибудь купить... "Сыну брата моего..." - вспоминает Зося письмо. Лучше бы он, боже милый, сам был жив, ее Иван, чем все эти деньги. Да что поделаешь? Сегодня уж не придется, а в следующее воскресенье она закажет по нем панихиду. Как все добрые люди.
И Зося уж видит, будто наяву, как ей улыбается всегда пьяненький псаломщик Харкевич, получая от нее денежки. После обедни - панихида. Зося представляет, как она стоит на коленях посреди церкви вместе с сыном и в руках у них горят, оплывая душистым воском, большие свечки. Даник и рад, что все глядят на них, и скучно ему, шельме, - наслушался уж и он разговоров в деревне, что будто бы бога нет... Он садится на пятки и разглядывает, что делается вокруг. А сама она прислушивается к непонятным святым словам батюшки, улавливает среди них имя своего Ивана и крестится вдогонку, старательно прижимая три пальца к изрезанному преждевременными морщинами лбу. Сквозь синеватый пахучий дым кадила блестит позолота иконостаса. Бородатые боги глядят почему-то хмуро. Только матерь божья улыбается. А певчие как хорошо поют! Один псаломщик чего стоит: он как рявкнет своим басом, так даже сердце зайдется... И верится Зосе, что теперь-то Ивановой душеньке полегче станет - этакая, людоньки мои, панихида!..
Надо будет только пришить боковой карман к бурнусу, думает Зося, снова вспоминая о деньгах. А потом откуда-то всплывает мысль, что бога, может, и в самом деле нет... И Иван же так говорил когда-то, и брат его, деверь Петрусь, тоже, наверно, безбожник. А люди-то они какие умные! Все снова начинает путаться в голове. И вот опять приходят на ум письмо и деньги подумать только, из самого Минска! - и ее охватывает огромная, небывалая радость. И все вдруг становится ясным, как этот вот белый, солнечный божий денек. Только ветер же какой! Остановившись, Зося оглядывается и с улыбкой спрашивает своего хозяина:
– Идешь, Данила?
– Иду, иду, - отвечает Сивый, и глаза его поблескивают из-под башлыка.
Даник задумался тоже.
Ему уже одиннадцать. Он второй год сидит в третьем классе. Что, разве он плохо учится? Да нет! Не только школа, вся Голынка знает, что он, Зосин Даник, учится лучше всех. Больше всех читает - и белорусских, и польских книг, и русских, только бы раздобыть. А вот остался в третьем на второй год. Кто его ведает, может, и еще год сидеть придется. Такой уж заведен у панов порядок: кто не посылает в школу ребят до четырнадцати лет - плати штраф, а не то отсиживай в каталажке. За все отсиживают люди: и за подати, и за штрафы, если нечем заплатить. Деду Роману пришло от сына из армии доплатное письмо, так он и за доплату эту просился отсидеть. Маме ни штраф платить, ни отсиживать, известно, не хочется, вот Даник и ходит вторую зиму в третий класс. Идти в четвертый в местечковую школу не на что. Да и маме надо помогать. Шесть чужих коров и свою Рогулю пасет он летом.