Сить — таинственная река
Шрифт:
Прокатов говорил много. Иногда находило на него такое настроение — пофилософствовать о жизни и о своем месте в ней. Но Гусь такие рассуждения слышал от него впервые. И он жадно слушал своего старшего товарища и учителя, чувствуя в его словах большой смысл и большую правду, которые касались самых глубин его, гусевского, сердца, находили в душе живой отголосок и заставляли серьезней задумываться над собственной, только что начавшейся жизнью.
Всякий раз, когда сухая безоблачная погода стояла долго, Гусю казалось, что так будет без конца,
На рассвете хлынул дождь. Ржаное поле будто взбесилось: ветер трепал, лохматил высокие стебли, заламывал тяжелые колосья, а сверху безжалостно хлестали косые струи.
— Вот мы и отработали, — вздохнул Прокатов. Он стоял, укрывшись от ветра и дождя за соломокопнителем, угрюмый, промокший до нитки, и жадно курил папиросу, зажатую в кулак.
На его глазах гибла переспелая рожь, гибла потому, что кто-то наспех, кое-как отремонтировал комбайн. Ведь если бы не пришлось Согрину «доделывать» машину в поле, рожь эта была бы давно убрана.
— Запоминай, Василий, что творит погода с нашим хлебушком!.. — мрачно говорил Прокатов. — Ладно, хоть мы сорок гектар смахнули, а полсотни, считай, пропало…
Гусь смотрел, как дождь и ветер метелят рожь, и та спешка, то неимоверное напряжение, которые и удивляли и изматывали его на протяжении трех с лишним недель жатвы, разом получили свое оправдание. Ему стало неловко за свое еще недавнее тайное стремление остаться дома, с Танькой. Теперь Гусь боялся взглянуть на комбайнера, будто был виноват в том, что так дико разгулялась непогода.
Прокатов докурил папиросу, придавил сапогом окурок и вдруг спросил:
— Танька-то у тебя когда уезжает?
— Н-не знаю. Наверно, двадцать восьмого.
— А сегодня двадцать пятое?
— Да.
— Видишь, как дело-то обернулось… Пойдем-ко на фатеру да обсушимся. Той порой дождь, может, перейдет, и топай, брат, домой!
— Домой? А ты?
— Что — я? Я стану ждать, когда можно будет начать работу. Не всю же рожь выхлещет, что-то и в колосьях удержится…
— Нет, я с тобой останусь.
— Не ершись! Поработали мы с тобой будь здоров! В редкий сезон так удается… теперь начнется такая морока — избави бог! Ни намолота, ни заработка. Эту малину ты еще отведаешь, а первый год пусть останется в памяти таким, каким был до сегодняшнего дня.
Гусь колебался.
— Может, к завтрему-то погода наладится?
Прокатов невесело улыбнулся.
— Нет уж. Водичку, которую положено вылить на землю, так и так выплеснет. Одним днем не обойдется, не похоже. — Он взглянул на низкое серое небо. — Я боюсь, что поле раскиснет. У нас там песок, а здесь подзол с глиной. Тогда и комбайн не пойдет… В общем, пошли, хватит мокнуть! Был бы мотоцикл, и я бы с тобой скатал, а пешедралом далеко да и долго.
— Если домой идти, дак чего и сушиться? Все равно намокну, — сказал Гусь, понимая, что Прокатов твердо решил остаться один.
— Смотри
Гусь удивленно взглянул на Прокатова.
— Помнишь наш первый с тобой серьезный разговор?
— Какой это? — спросил Гусь, хотя догадался, о чем идет речь.
— Неужели забыл? Об Аксенове еще толковали…
Гусь покраснел:
— Мало ли что я тогда болтал!
— Э, нет, Василий! Я тот разговор долго помнить буду. Честно скажу — обидел ты меня тогда, крепко обидел, в душу мне плюнул!
— Не было такого! — теперь уже с искренним недоумением воскликнул Гусь. — Не мог я…
— Было, — перебил его Прокатов. — Было! — жестко повторил он. — Вы, молодежь, любите иногда судить да рядить, словом стараетесь уколоть… Как ты тогда сказал: «Коммунистами называетесь, а с пьяницей и вором сделать ничего не можете».
Васька потупился.
— И если я не завел этот разговор раньше, — понизил голос Прокатов, — то только потому, что не был уверен, поймешь ли ты меня. А теперь знаю — поймешь. Вот и говорю… Ты что думал, коммунисты — судьи, им все нипочем? Нет, Василий. Коммунист — такой же человек, с живой душой. У него, как и у всех, есть свои слабости, свои сомнения. И сердце есть. И ошибаться он может. Может! Но он не равнодушен к жизни, ему не безразлична судьба других людей. Понимаешь? Вот мне, к примеру, далеко не все равно, как ты живешь, что делаешь, о чем думаешь. Меня сейчас очень тревожит судьба Тольки Аксенова. И о Таньке твоей я думаю, и о твоей матери… Да что говорить! Взять Пахомова. Только приехал к нам да узнал, что на Аксенова дело в суд передано, первым долгом на партийном собрании вопрос поднял: а не рано ли мы человека в неисправимые зачислили? Потому что нет для настоящего коммуниста ничего тяжелей, чем разочарование в человеке, и нет более жестокой ошибки, чем ошибка в судьбе человеческой. А ошибиться иногда так легко!..
Прокатов задумался на минуту, закурил новую папиросу.
— Между прочим, и о тебе у нас не один разговор был. Тебя тоже чуть-чуть не отнесли к неисправимым. Голову ломали, как вывести из-под твоего влияния ребятишек, которые тебе в рот смотрели. А я в тебя поверил — нутром тебя почувствовал. Пахомова убедил, что выйдет из тебя толк. И все равно с трудом удалось отстоять, чтобы ты был моим помощником. Председатель так и сказал мне: если что случится — головой ответишь! А мог я в тебе ошибиться? Мог. Но не ошибся. И это приятно не только нам с Пахомовым, но и тем, кто в тебе видел неисправимого.
— Я тогда не подумал… — начал было оправдываться Гусь, но Прокатов остановил его:
— Не надо, Василий, знаю: тогда ты был на перепутье. Я только одного хочу: никогда, как бы тяжело ни было на душе, не бросайся такими словами! Ранить словом очень легко, а заживают эти раны ох как долго и трудно! И вообще больше думай о людях: о матери, о Таньке, о Сережке, о Тольке — обо всех думай, с кем тебя сводит жизнь. Думай и прикидывай: а хорошо ли, легко ли этим людям рядом с тобой? Понимаешь?