Сказка о принце. Книга вторая
Шрифт:
– Но ведь есть же и у тебя слабина? – почти крикнул король. – Есть? Чего-то же ты боишься в этом мире?
– Есть, - подумав, ответил Патрик. – Ищи. Найдешь – все твое будет…
– Смерть, очевидно, не из их числа, - полувопросительно произнес Гайцберг.
– Не-а, - по-мальчишески улыбнулся Патрик.
– Все живые боятся смерти…
– Не все, Гайцберг. Не все. Ян Дейк не боялся. Не боялась женщина, которую ты не знаешь. Не боялся мой отец. Тебе не понять.
– Нет, отчего же, я понимаю… - подумав, отозвался Густав. – Один человек уже говорил мне это… когда-то давно. Ладно, пусть умирать тебе не страшно. А умирать, зная, что все напрасно? Зная, что то, что ты делаешь, не принесет результата? Этого ты не боишься?
– Боюсь, - подумав, признался
– Да? А я вот другого мнения. Ты сдохнешь здесь, не вернув себе трон. Твои сообщники рано или поздно будут раскрыты. Тебя будут считать беглым каторжником, в истории ты останешься как отцеубийца. К чему такое упрямство?
– Все равно ты ничего не понял, - вздохнул принц. Лег поудобнее, закрыл глаза. – Понимаешь, Гайцберг, бывают моменты, когда приходится идти до конца – даже если кажется, что все потеряно. Не надеясь ни на что. Просто потому, что иначе – нельзя, невозможно. И идешь. Потому что по-другому не можешь.
Густав помолчал.
– Мысль твоя мне ясна, но… Ладно, это, в конце концов, твоя жизнь, а не моя, даже если ты ломаешь ее своими руками. Но тебя хватит ненадолго, Патрик. Подумай. У тебя есть время до завтрашнего вечера; я жду только отречения.
Патрик улыбнулся.
Несколько мгновений король смотрел на него испытующе и внимательно. Потом пожал плечами и вышел из камеры.
Патрик вцепился зубами в костяшки пальцев и застонал. Он выдержит? Еще бы сам он был в этом так уверен!
* * *
Холера пришла в Ружскую провинцию еще весной, едва просохли дороги и установился конный путь. Пришла с юга, с границы, откуда с возобновлением военных действий снова потекла река беженцев. Первыми заболели, как водится, бедняки, но в этот раз болезнь не пощадила и поместья богачей, и даже принятые наместником меры оказались недостаточными. А запереть провинцию в карантине, выставив военный заслон, теперь, на третий год войны, не было возможности – в войсках внутреннего охранения служили зеленые мальчишки и старики, да и тех не хватало. Спасибо и на том, что удалось закрыть дорогу для беженцев, которые теперь искали пристанища в Леренуа или на юге Приморья.
Раннее тепло, суматоха и забитые людьми дороги быстро принесли заразу в Руж. Лечебница Староружского монастыря уже к концу марта была забита больными, а скольких еще монахини пользовали в деревнях, уезжая туда с благословения настоятельницы. Работали на износ; деревенские дурачки кричали на папертях, что холера эта – наказание Господне за то, что… впрочем, версии расходились в разных деревнях, и выслушивать их очень быстро стало некогда: больным было не до того, а еще не заболевшие либо ухаживали за больными, либо пытались уехать, а там уж – кому как повезет. Но почта в Ружскую теперь не приходила, и из самой провинции написать стало практически невозможно: даже королевские гонцы обходили зараженные города стороной.
Изабель молилась теперь только об одном: пусть Патрик останется на месте, где бы он ни был, не приезжает сюда, ни за что не приезжает сюда. Зная брата, она не сомневалась, что он сходит с ума от тревоги за нее, но уже несколько месяцев от него не было вестей, и каждое утро она просила Бога: «Пусть он не приедет!» - и каждый вечер вздыхала облегченно: не приехал, жив, убережется, какое счастье!
За эти полтора года они так и не увиделись, но раз в несколько месяцев ей приходили от принца вести: запыленный, пропахший лошадиным потом гонец – всегда в штатском, всегда ночью, в самой дальней келье – говорил что-то вроде «Господин Людвиг ван Эйрек просил кланяться и справиться о вашем здоровье». И каждый раз она отвечала:
– Передайте господину ван Эйреку, что я здорова и молюсь за него.
Мать-настоятельница, пряча маленький, но увесистый мешочек, звенящий монетами, кивала благосклонно, и человек исчезал за дверью – словно и не было его, словно приснился, и только стук копыт за окнами говорил, что это не сон, что брат ее жив и на свободе, а значит, жива и надежда – на то, что когда-нибудь она вернется домой.
Впрочем,
А потом не стало времени не то что на воспоминания и вздохи, а даже и на вечернюю молитву перестало хватать сил. В холерные бараки принцессу не пускали, но работы хватало и в самом монастыре. Монахини работали на износ, ухаживая за больными, привозимыми со всех концов провинции; а ведь были еще и воспаления легких, и дети болели не реже, и бабы меньше рожать не стали. Мать-настоятельница до поздней ночи, даже когда весь монастырь, кроме дежуривших в бараках, погружался в сон, оставалась на ногах. Всегда аккуратно одетая, спокойная, немногословная, она казалась порой Изабель капитаном на корабле – точно в тех детских сказках, которые когда-то рассказывал ей отец. Все подчинялись ее коротким приказам, и ни разу не бывало так, чтобы мать Елена не знала, что делать или как лечить. Если же все усилия сестер оказывались тщетны, она осеняла себя крестом и так же негромко приказывала готовить могилу. Хоронили умерших – тех, у кого не было родных – на монастырском кладбище.
Не было ни суеты, ни суматохи, сестры работали, сменяя друг друга, молча, быстро и аккуратно. Мать Елена строго следила за чистотой трапезной и келий, за очередностью смен в больничных бараках, за тем, чтобы огород был засажен вовремя, и так же строго – чтобы спали и ели дважды в сутки все сестры, невзирая на занятость и чин. Порой приходилось ей за руку уводить и укладывать спать тех, кто в лихорадке работы не замечал усталости. Шел Великий пост, но тем, кто ухаживал за больными, было сделано послабление в еде. Иные молодые монахини, не чувствуя от усталости даже голода, отодвигали чашки или пытались спорить – и получали строгое внушение: не дело пререкаться в святые дни, послушание превыше поста и молитвы.
В эти дни впервые поняла Изабель, что единственное, что позволяет человеку оставаться самим собой, - это смех. Смех – все, что остается, когда потеряно остальное. Вечерами в трапезной сестры, едва не падая от усталости, смеялись, вспоминая происшедшее за день, – и она видела, как переставали дрожать их руки, как таяла в глазах смертельная усталость. Смеялись то сами над собой, над своей неловкостью, неуклюжестью, нерасторопностью, то над больными - и этот смех не был кощунственным, он был исцеляющим. Изабель знала, что смеялись и умирающие в бараках, и это помогало им переносить боль и смиряться с мыслями о смерти. Смеялась и мать-настоятельница, когда ужинала с ними, и эти недолгие минуты, казалось Изабель, роднили монахинь больше, чем могла бы сроднить молитва. Они ничем не могли помочь друг другу – только смехом. И отступало отчаяние, удушающее чувство собственного бессилия, осознание того, что люди умирают, а они ничем, ничем не могут им помочь – разве что облегчить переход на тот свет. Наверное, думала Изабель, бывают дни, когда Господь слишком занят, чтобы услышать молитву, и тогда людям остается одно – смех. И она смеялась вместе с сестрами, и чувствовала, как утихает тоска и тревога за брата.