Склейки
Шрифт:
Подбородок Вертолетовой дрожит и поднимается, слезы наворачиваются ей на глаза.
– Это что?.. Это что? – в такт песне поет она.
– Я тебе скажу что: у тебя тоже был мотив, верно?
– Какой?
– Эдик пристроил тебя на радио, хоть Цезарь был против. А зная Эдика, я тебе скажу, что ему должно было быть очень надо... Значит, ты с ним была тесно связана. Была одной из его любовниц, да? И он никак не мог от тебя отвязаться, а ты в качестве отступного выпросила у него работу? Но надежды на отношения с ним не теряла, верно?
– Нет! – орет Вертолетова.– Он за меня не
– Но...– я сразу теряюсь.– Цезарь сказал.
– За меня просила Ольга. Я ее племянница.– Вертолетова крутит головой в поисках платка или салфетки, ищет у себя в карманах и, не найдя, громко шмыгает носом.
– Племянница?
– Угу. Техникум закончила, а с работой как-то все не складывалось, вот она и придумала пристроить меня сюда, хотя бы на время. Говорила с Эдиком, он не захотел просить сам.
– Не захотел?
– Нет. Тогда Ольга сказала: схожу сама, мол, мне не трудно.– Вертолетова еще раз шмыгнула носом и смахнула тыльной стороной ладони предательскую каплю.– Пошла, познакомилась с Виталем...
– Так она только тогда с ним познакомилась?
– Ага. Ради меня. Ну вот, и договорилась. Можешь спросить у нее. А в ту ночь я спала... Ты что, зачем мне – Эдика? Мы же родственники, хоть и дальние. Нет. Ты что!
– Прости,– говорю я. Мне действительно стыдно и хочется плакать.– Прости. Конечно, это не ты. Прости. Слушай, я вот на тебя накричала, а даже не знаю, как тебя зовут...
– Диджей Вертолетова...
– Да нет, это я знаю. Я не об этом.
– А! Таня. Хромова.
– Прости меня, Танюш, ладно?
– Ладно.
Песня уже закончилась, и в эфире царит вопиющая тишина. Таня бросается к пультам. Я ухожу.
От стыда не могу уснуть. Лежу всю ночь и смотрю, как меняется за окном зимнее монотонное небо. Встаю, едва только оно становится из темного серым.
Так и получается, что к офису подхожу на полчаса раньше, чем следует. У нашей темной двери – два ярких бордовых пятна и серая клякса, почти слившаяся с мутным зимним утром. Это Ларисик. Стоит перед своим поминальным ЖИЛ, сжимая в руках две роскошные розы. До нее – рукой подать, совсем близко, но я знаю: стоит мне подойти, как она бросится бежать.
Я решаюсь: выпрыгиваю из-за угла и бегу, вытянув вперед руку с растопыренными пальцами. Ларисик делает попытку убежать, но я хватаю ее за край серенького, тонкого пальто. Она оказывается легонькой, как воздушный шарик: я чувствую ее толчки, ее робкие попытки улететь, но все это – несерьезно. Крепко держу ее за ниточку.
Она наконец успокаивается, поворачивает ко мне свое тоненькое, лунным серпиком лицо с выпуклым лбом и выступающим острым подбородком. И тут я вижу, что она совсем молоденькая, лет двадцати, но кожа ее, мягкая, покрытая сеткой мелких морщинок, похожа на листок размокшей бумаги. Глаза ее смотрят на меня.
– Почему ты всегда убегаешь? – спрашиваю я. Я понимаю, что надо бы разговаривать с ней уважительно и нежно, но называть ее на вы отчего-то не получается, как бы мне этого
– Не знаю,– отвечает она.– А зачем я вам?
– Просто... Мерзнешь тут. Жалко.
– Да нет. Я привыкла.
– Часто сюда приходишь?
Она кивает.
– А раньше приходила?
Она кивает опять.
И тут великолепная, захватывающая мысль приходит мне в голову, расходится по телу, как расходится вколотое в вену лекарство: ощутимо и сладостно-медленно.
– И в ту ночь ты тоже была? – Я едва не приплясываю, ожидая ответа, понимая, что вот он: ключ ко всему. Вот он – человек, который может подсказать мне ту единственную деталь, которую я упустила и которая все объясняет.
– Была,– просто отвечает она.
– А хочешь, я покажу тебе наш офис? Место, где он работал? Студию? – спрашиваю я, стремясь загнать воздушный шарик под крышу, лишить его возможности улететь в синее небо.
– Хочу,– отвечает она.
Новый, взятый вместо уволенного охранник с подозрением смотрит на нас: ему трудно, он пока не успел выучить всех сотрудников. Я показываю ему удостоверение, а про Ларисика говорю:
– Это со мной.
Он колеблется, не зная, можно ли пропускать людей без особого пропуска, но бацилла всеобщего разгильдяйства уже попала к нему в организм, и он просто машет на нас с Ларисиком рукой. Мы поднимаемся по лестнице, Ларисик идет чуть впереди, и голова ее, маленькая и верткая, словно у болотной птицы, крутится во все стороны.
На втором этаже она слегка замедляет шаг.
– Выше,– говорю я, и она послушно ставит ногу на следующую ступеньку.
В кабинете «Новостей» я помогаю Ларисику раздеться, вешаю ее сиротское пальто на общую вешалку. Платок, замотанный, как у церковной прихожанки, она не снимает, словно находится в храме.
Каждый предмет здесь вызывает у нее чувство благоговения. Это видно по тому, как одним пальчиком, украдкой, стесняясь, проводит она по полукруглой спинке стула, как не решается сесть, пока я пристраиваю на вешалку наши вещи.
– Вот здесь было его рабочее место,– говорю я, указывая на Данкин стол, и она подходит, не осмеливаясь притронуться, словно между ней и столом – музейная витрина.
Потом мы идем в студию. И там – то же самое, та же молчаливая музейная экскурсия в лучших традициях Третьяковки. Соблюдая незримое предписание «руками не трогать», Ларисик прячет эти самые руки за спину, крепко хватает – во избежание соблазнов – одной другую. Но когда я отворачиваюсь, мне кажется, что за моей спиной происходят некие легкие движения, существования которых я не могу доказать.
Видеоинженер с тревогой и недоумением смотрит на наши перемещения по студии из своего аквариума.
– Замерзла? – спрашиваю я, когда наша скудная – всего по двум кабинетам – экскурсия подходит к концу.– Пойдем, я напою тебя чаем.
Ларисик идет за мной.
В кабинете уже народ. Раздевается Надька, Данка, задумавшись над ежедневником, сидит за столом, Анечка и Лиза входят вслед за нами.
Увидев Ларисика, все недоуменно переглядываются, и я понимаю, что меня посчитали больной, словно контакт с этим существом обрек меня на безумие.