Склейки
Шрифт:
Ларисик смущенно здоровается и садится на указанный мною стул. Она сидит неловко, на самом краешке, со смиренным и униженным видом.
Я иду заваривать чай. Подавая Ларисику чашку, спрашиваю:
– Так значит, ты была около офиса в ту ночь?
По лицам девчонок, по тому, с каким интересом они поворачивают к нам головы, понимаю, что диагноз с меня временно снят.
Ларисик торжественно кивает и шумно отхлебывает крохотный глоток обжигающе-горячего чая.
– Расскажешь?
Она кивает снова и снова прихлебывает.
– Кого-то видела?
Тут, как пишут в старых пьесах, повторяется та же игра, и девчонки смотрят на сумасшедшую с досадой и раздраженно.
А Ларисик вдруг отставляет чашку и начинает ерзать на стуле,
– Ты что? – спрашиваю я.
И тут она подмигивает мне правым глазом.
– В туалет? – догадываюсь я.– Пойдем, конечно.
Я открываю перед ней дверь кабинета, собираюсь показать, куда идти, но она, наверное, уже видит табличку «Туалет» и решительно шагает туда без моих подсказок, открывает дверь, и в движении, которым она нажимает ручку, есть что-то необъяснимо странное.
Я могу зайти обратно в «Новости», тем более что девчонки там уже столпились возле Данки и получают задания на день, но я продолжаю стоять.
Ларисик выходит через минуту и останавливается в коридоре, замерев, глядя в сторону радио. Ее худенькие руки поджаты к груди; так держит свои лапки белка.
– Девчонки,– я громко шепчу, стараясь направить звук в кабинет и одновременно не упустить Ларисика из виду.– Давайте сюда. Мы должны ее поймать. Это она убила Эдика.
Ларисик сидит все на том же стуле, в ее руках – чашка с остывшим уже чаем, но она не пьет, а только улыбается, глядя на нас глазами, похожими на рисунки, оставшиеся на размокшей книжной странице.
– Ты это сделала? – спрашиваю я, не надеясь на ответ.
– Я,– Ларисик склоняет голову: благородно, жестом гонимой дворянки.
Девчонки боятся проронить даже слово, не издают ни звука, замирают вокруг нее омертвевшим в одночасье лесом.
– Зачем?
Она, улыбаясь, пожимает плечами.
– Может быть,– решается сердобольная Лиза,– ты все это выдумала? Просто взяла и выдумала, а убила не ты?
– Я.
– Может быть, тогда расскажешь нам, как это случилось?
Когда-то здесь, на этой улице, на месте нашего офиса, был ее дом. Ножки Оксаниного стула указывали туда, где в бывшей комнате стояла бывшая Ларисина кровать. На высоте третьего этажа дома уже не было: небо, птицы, дым из трубы. Ларисик помнила дом уже старым, с окнами такими низкими, что острые, обломанные края асфальта едва не касались ставень; с бревнами, сквозь черноту которых просвечивала болезненная желтизна; с рассохшимися резными наличниками, потерявшими большую часть своих завитков; со скрипучими, покосившимися дверьми, запахом сырости из темных углов и печкой, которая временами начинала чадить. Выходящие на улицу окна были покрыты густым слоем пыли, во дворе же было свежо и чисто. Там росла яблоня, лениво гремел цепью огромный старый пес, и вывешивались весной на столбы веревочные качели.
Дом снесли, а тоска по нему осталась. Он виделся Ларисику даже тогда, когда над серым плотным забором выросли красные стены офисного здания, когда оно улыбнулось городу зеленой ухмылкой огромной вывески.
Ларисик приходила сюда. Ей казалось, что их дом виден сквозь новые стены, как прячущийся ребенок виден за тонким тюлем занавесок. Она смотрела на дом, лишь изредка замечая людей, проходивших сквозь двери там, где раньше была стена.
Эдика она полюбила случайно. Просто получилось так, что, придя однажды домой, она застала в гостях у матери соседку. Та пила чай, шумно прихлебывая из блюдечка. По телевизору шли новости. В разговоре с Ларисиным приходом возникла пауза; и чтобы чтото сказать, соседка глянула на экран и, пошуршав во рту кусочком размокшего, рассыпающегося на крупинки сахара, протянула:
– Нравится мне этот диктор. Хорошо объявляет.
–
Дом померк, потерялся, растаял, и зеленая вывеска больше не перечеркивала призрак шедшего когдато из трубы дыма...
На фабрике в перерыв она больше не завидовала другим швеям. Их мужья и мужчины казались убогими по сравнению с тем, кого любила она. Ларисик слушала их разговоры и улыбалась, отворачиваясь к окну, смотрела на заходящее солнце и ждала того момента, когда сможет пойти и увидеть здешнего, близкого Эдика.
Больше всего Ларисик походила на выпь, водяного быка. Худенькая, с верткой шеей и маленькой головой, с расплывчатыми, нечеткими контурами глаз, морщинками, похожими на окаемку из мелких перышек, она могла быть незаметной. Но если важная мысль зарождалась и вызревала в ее птичьей голове, действовала Ларисик решительно и громко.
Она сумела узнать номера всех Эдиковых телефонов, звонила ему домой и молчала в трубку, доводя Лапулю до приступов бешеной ревности; писала откровенные сообщения на мобильный, которые Эдик, опасаясь гнева жены, едва успевал удалять; и, конечно, надоедала журналистам «Новостей». Она звонила раз в день. Если трубку снимал Эдик – признавалась в любви, а когда он мягко сообщал, что не может ответить взаимностью, начинала проситься в студию: посидеть рядом, пока он ведет эфир.
Журналистки вели себя с ней по-разному: Данка фыркала и клала трубку, Надька злилась и иногда даже кричала, Анечка смеялась, но нежно и необидно, Оксана и Лиза пытались разговаривать, но тут уже Ларисик клала трубку первой: она все знала и без чужих объяснений.
Стремление попасть в офис было сильно, и не только из-за желания быть там, где бывает любимый мужчина. Там, внутри, хоть и невидимый больше, оставался призрак старого дома. Взойдя по офисной лестнице, можно было коснуться его крыши, посидеть на трубе, раскинуть руки и ощутить себя тем голубем, что каждое утро опускался на водосточный желоб, когда Ларисик уходила в школу... Но Эдик не впускал ее, как она ни просила.
В тот вечер она пришла и долго стояла, ожидая, за забором соседского дома. Старые доски прогибались, когда Ларисик прижималась к ним плечом. Они были черны от времени и сырости и оставляли на драпе пальто грязные пятна. От нечего делать Ларисик скребла по доскам пальцами. Черная липкая грязь оставалась под чистыми ногтями, на досках оставались полосы – белесые, влажные, и обнажившееся дерево сосны казалось состоящим из мокрых оборванных ниток.
Шел мокрый, хлопьями, снег. Город становился чистым, и Ларисику было приятно стоять во дворе, несмотря на холод. Эдик не появлялся очень долго; вышла из офиса и уехала в его машине расстроенная жена – такая крупная, материальная, но все же воспринимаемая Ларисиком как видение, не способное повлиять ни на ее, ни на Эдиковы чувства... Потом он сам вышел на балкон, стал разговаривать с кем-то, закурил сигарету. Ларисик вытянула вперед и вверх свою длинную выпью шею, рискуя выпасть из спасительной тени забора, в которой пряталась, как болотная птица прячется в камышах; она хотела вдохнуть дым его сигареты, услышать хоть одно его слово, не искаженное мембраной телефона и телевизионными помехами, но не почувствовала и не услышала ничего...