Сломанный клинок
Шрифт:
Ее все поздравляли: отец, аббат Сюжер, капеллан, Филипп, приятель Франсуа со своей испанской бородкой, сенешаль, остальные оруженосцы. Им-то она и вовсе не могла посмотреть в глаза — они ведь знали, а если не знали, то догадывались. Но почему? Стыдилась она, что ли, но чего ей было стыдиться? Или они действительно воображали, что урожденную Пикиньи выдадут замуж за виллана? А когда несмело поднимала глаза на своего будущего мужа, сердце ее обрывалось, никого красивее она в жизни не видела, он превосходил красотой не только святого Габриеля в часовне, но и святых Гервасия и Протасия в жизорской церкви.
Утром ей принесли подарки — золоченую шкатулку со сластями и еще один ларец, с островерхой крышкой и весь в узорах, выложенных слоновой костью по темному дереву. Она положила в рот кусочек розового сахара, открыла
Встретились они за завтраком, потом вместе провожали Сюжера, который благословил их и сказал, что вернется через пять дней, чтобы самому совершить таинство венчания. И потом наконец остались одни — в саду у подножия Фредегонды, где она раньше так любила сидеть с… Неужели действительно она и неужели это было на самом деле?
— Мадонна, — сказал Франсуа, глядя ей в глаза без улыбки, — гонцы с извещением о свадьбе еще не разосланы, я нарочно велел их задержать. Мне надо исповедаться перед вами.
— Я слушаю вас, мессир, — прошептала она, не поднимая глаз.
— Мадонна, я вынудил у вашего отца согласие на наш брак. Не стану объяснять всего, вам этого не понять, но мессир ваш отец уговаривал меня принять участие в одном предприятии, очень для него важном, и я согласился, поставив условием вашу руку. Наверное, мне следовало сначала поговорить с вами, но что делать — так получилось… Словом, вы свободны решать. Скажите мессиру Гийому, что я снимаю свое условие и готов подписать соглашение в любом случае, даже если вам не будет угодно меня осчастливить.
— У вас… есть основания это предполагать? — помолчав, спросила она едва слышно.
— Мадонна, я не хотел бы думать потом, что купил себе жену… как покупают невольницу.
— О ваших делах с отцом, мессир Франсуа, мне ничего не было известно, но… поверьте, я отказала бы вам, если бы… Простите, я должна уйти! Пожалуйста, решайте сами, отправлять гонцов или нет…
Весь день она провела в своей комнате, не вышла даже к обеду. Осмелев, снова раскрыла ларец с драгоценностями, разложила их на постели, примеряла сама и украшала Жаклин. Больше всего ей понравился жемчуг — крупные зерна светились каким-то теплым, живым внутренним блеском, в них не сразу угадывалась незаметная с первого взгляда розоватость. Жаклин, год прослужившая в Париже в доме кузины Аэлис, мадам де Траси, и поэтому считавшая себя весьма осведомленной в тонкостях придворной жизни, уверяла, что такого жемчуга нет и у Жанны Бурбон, супруги дофина. «Раньше-то, может, и был, — добавила она справедливости ради, — но теперь наверняка заложили для королевского выкупа…»
За ужином Аэлис узнала, что один из гонцов, ездивший к ближайшим соседям, уже вернулся: господа непременно приедут и интересуются, будет ли по этому поводу турнир.
— Какой турнир! — закричал сир Гийом. — Кто это может подготовить турнир за одну неделю? Вот за девять месяцев — дело другое, ха-ха-ха! Не правда ли, любезный зять? А повод окажется нисколько не хуже, клянусь Венерой! Так что, дети, вы уж потрудитесь на славу!
После ужина Франсуа предложил ей прогуляться. Было тепло и тихо, во рву за внешней стеной кричали лягушки; легкий ветер доносил в сад запахи стоячей воды, разогретого за день камня и благоухание полевых трав с окрестных лугов.
Они молча шли рядом, и сердце Аэлис замирало в предчувствии неизведанного.
— Вы так молчаливы, донна Аэлис. — Франсуа коснулся ее руки. — Вас что-нибудь тревожит?
— О нет, мессир… — смутилась Аэлис.
Он долго молчал, а потом тихо заговорил:
— Еще сегодня утром мне казалось, что я найду тысячи слов, чтобы выразить свои чувства, а сейчас не нахожу ни одного. Видно, слишком бедна человеческая речь и слишком велика моя любовь. Поэтому я позволю себе выразить мои чувства стихами, к сожалению не моими…
Благословен и год, и день, и час.
И та пора, и время, и мгновенье,
И тот прекрасный край, и то селенье,
Где я был взят в полон двух милых глаз…
От волнения у нее перехватило дыхание и судорожно, толчками, забилось сердце.
— Я действительно благословляю этот край и то сладостное мгновение, когда увидел тебя, любимая! — сказал он и продолжал:
Благословенно первое волненье,
Когда любви меня настигнут глас,
И та стрела, что в сердце мне впилась,
И этой раны жгучее томленье…
[57]
Аэлис почувствовала, как у нее подкашиваются ноги. Вероятно, она даже пошатнулась, потому что Франческо остановился и, обняв ее за талию, встревожено спросил:
— Что с вами, любимая? — И, не дожидаясь ответа, еще крепче обнял ее и притянул к себе.
Ошеломленная его близостью, Аэлис даже не пыталась вырваться, и, когда он наклонился к ее лицу, она почувствовала, что вот-вот остановится сердце. Она вообще ничего уже не понимала, кроме ощущения его поцелуев на своих губах, его сильных и нежных рук…
Глава 12
Преследование угнанного стада, как и предполагали, затянулось. Четвертый уже день отряд шел по следам рутьеров, но те ловко ускользали, все дальше уходя к границе Фландрии. Симон де Берн был в бешенстве. «Если так пойдет дальше, — говорил он Роберу, — то клянусь своими потрохами, мерзавцы сожрут половину стада. Хороши мы будем, притащившись в Моранвиль с одними шкурами вместо коров!» — «Не сожрут, — успокаивал Робер, — выгоднее продать. Главное, не дать им добраться до Арраса…» Симон проворчал, что главное все-таки отбить стадо, иначе этак можно играть в кошки-мышки целый год. Игра была по душе Роберу, но слишком затягивать ее не хотелось и ему. Он уже начал тосковать по Моранвилю. Во время короткого, урывками, отдыха ему снилась Аэлис, и он просыпался хмурый, проклиная в душе и коров, и рутьеров.
Наконец им повезло. Бандиты, видимо тоже утомленные, решили дать себе настоящий отдых и укрылись за стенами аббатства, разоренного англичанами в самом начале войны. Симон де Берн даже не мог припомнить его названия. «Хорошо, что годоны оставили стены в таком виде, — удовлетворенно заметил он, — нам сейчас это только на руку». Посовещавшись, решили прибегнуть к маленькой хитрости. Подскакав к самым стенам, не так уж сильно и разрушенным, они стали кружить вокруг, громко ругаясь и высмеивая трусов, боящихся высунуть носа из-под укрытия. Рутьеры отвечали со стен таким же градом брани и насмешек, приглашая наведаться в гости и разделить трапезу, для которой отлично послужит одна из моранвильских коров. Взбешенный Симон, грозя кулаком, прокричал, что желает им подавиться и что если среди них есть поп, то пусть он к утру приготовит их души к переселению в ад. На стене показался косматый, свирепого вида полуголый рутьер с громадным крестом на волосатой груди; Симон злорадно крикнул: «Не забудьте получше благословить своих молодцев, ваше бандитское преподобие, иначе, клянусь серой и вилами, им никогда не выбраться оттуда, куда они завтра попадут!» — «Вот я тебя сейчас благословлю, сучий выродок! — отвечал воинственный священнослужитель, отламывая кусок треснувшего стенного зубца. — Во имя Белиала, Бегемота и Бельзебуба, аминь!» С этими словами он метнул в Симона огромный камень, но промахнулся. Де Берн ответил попу непристойным жестом, издевательски захохотал и, отъехав немного, поднял руку, созывая своих людей. «За мной, ребятки, до замка Брейи рукой подать, поспешим! И чтоб мне никогда больше не опоясаться мечом, если к утру я не приведу такой отряд, что отсюда ни одна вошь не ускользнет!» После этого они ускакали, сопровождаемые свистом и улюлюканьем рутьеров. Спектакль был разыгран нарочно. Ангерран де Сир, барон Брейи, слыл человеком трусливым, жадным и не склонным оказывать какую-то ни было помощь даром. Зная это, рутьеры совершенно успокоились, решив, что успеют выспаться и унести ноги, пока их враг будет торговаться.