См. статью «Любовь»
Шрифт:
Вассерман:
— Так это было: с одного конца Вселенной, с расстояния в сотни конных дневных переходов, принесла моя девочка, сокровище мое, принесла Тирцеле моя юную свою чистую жизнь, а с другой стороны подступала к ней ее смерть, и сошлись они и ударились друг о друга, когда дотронулась маленькая детская ручка до этого шоколада…
Помолчав немного, принимается он рассуждать о том, что, может, избави Бог, никогда уже не удастся ему умереть, однако же заставляют его здесь вкусить этой смерти досыта, более, чем требуется, по три раза на дню, да, по меньшей мере, по три раза на дню, всякий час, как прибывает транспорт…
Когда по шлауху начинают бежать обнаженные, он прячет лицо в борозде между грядками. А когда иссякает
— И вижу я, Шлеймеле, сейчас, в эту минуту вижу, как Сара берет мою рубаху, и подносит к лицу, и нюхает под мышками, и морщит родной свой чудесный носик… Не было, доложу я тебе, другой такой чистюли, как моя супруга…
Глава пятая
Рассказывает Отто:
— Мы уже целый год находились в лесу, когда это случилось. Я вернулся ночью из Борислава и возле входа в шахту наткнулся на крошечного младенца, завернутого в тоненькое ветхое одеяльце. Он лежал тихо, не издавал ни звука, ни малейшего даже писка, но смотрел на меня своими широко открытыми глазами, прямо как взрослый человек. Зато вы должны были увидеть нашего Фрида, когда я вошел и протянул ему этот подарок. Ого! Он только отвернул край одеяльца, и лицо его сразу же захлопнулось, как захлопывается дверь от порыва ветра. «Что это, что это? — забормотал он в ужасе и никак не мог остановиться, все твердил, как попугай: — Что это? Что это? — хотя, конечно, прекрасно видел, что это. А потом спросил уже совсем по-дурацки: — Это живое?» Ну, я пихнул ему этот сверток, буквально силой заставил взять в руки и сказал: «Проверь, проверь — по-моему, ты тут у нас доктор, или, может, я ошибаюсь?»
Минуту они молча глядели друг на друга. Врач — растерянно и испуганно, Отто — в волнении переступая с ноги на ногу. Наконец доктор Фрид положил младенца на деревянный ящик, служивший команде столом, и пошел мыть в тазу руки. Эти привычные движения тщательного мытья и последующего отряхивания рук от воды вызвали в нем воспоминания тех дней, когда ему приходилось обслуживать множество больных. Фрид был добросовестный и внимательный врач, но наверняка возмутился бы, если бы кто-нибудь посмел таким образом охарактеризовать его. Он даже сам себе не признавался, что ухаживает за больными из простого чувства сострадания и ответственности перед ними. Он предпочитал видеть себя неутомимым бесстрашным воином, сражающимся со смертельными болезнями, этими таинственными и коварными врагами человечества, исключительно ради победы добра и справедливости. Он вернулся к младенцу, на ходу продолжая быстрыми взмахами обсушивать руки. Развернул его и долго осматривал. Это был мальчик, по виду абсолютно нормальный, но наверняка только-только родившийся. Серые мутные глазки казались затянутыми тонкой пленкой, светлая кожа была так сильно сморщена, как будто его долго вымачивали в воде. Крошечные красноватые кулачки слепо дергались в воздухе, а узенький лобик непрерывно морщился, словно ребенок силился что-то припомнить и осознать.
— Ну и ну! — произнес наконец Фрид. — Дела! Подумать только — в самой чаще леса! Кто же, черт побери, мог?..
— Какая-нибудь несчастная женщина, — высказал Отто наиболее вероятное предположение. — Небось надеялась, что ребенок умрет быстро и без страдания.
— Холера! — сказал Фрид. — Его же могли сожрать медведи!
— Ты сумеешь помочь ему, а, Фрид? — пробормотал Отто жалобно.
— Я? Да чем же я могу помочь вот такому? Да еще в таком месте!.. По-моему, самое лучшее, что мы можем сделать, это вернуть его туда, где ты его обнаружил.
Вассерман:
— Однако машинально, как бы в задумчивости, провел наш доктор пальцами по нежной грудке несчастного дитяти и
Но тут Найгель, все время со скучающим видом восседавший за столом, усмехнулся, слегка подался вперед и перебил его. Впервые с тех пор, как Вассерман начал ему сегодня читать, раскрыл рот:
— Нет, Вассерман, не выдумывай, при чем тут бабочки? Безусловно, никакая не пыльца. В этих вопросах я, как видно, разбираюсь получше тебя. Из моего личного опыта знаю, что тело новорожденного иногда покрыто такой смазкой, действительно напоминающей тонкий слой жира. В чем-то она, эта смазка, помогает им, я уж не помню точно в чем.
Что ж, не исключено, что Нагель, как отец двоих детей, в самом деле, что-то понимает в таких вещах и может уточнить путаные представления Вассермана. Но сочинитель возмущен. Голосом, в котором звучит неприкрытое раздражение, объясняет он Найгелю, что, если он, Вассерман, решил, что это пыльца бабочки, так это будет пыльца бабочки, и ничто другое!
— Ай, Шлеймеле, как мне опротивела эта его бескрылость! Тупой человек, педант, навозный жук! Как змея безногая во прахе ползает, не в силах оторвать глаза свои от земли, ни малейшего воображения. Едва устремляюсь я в просторы свободной фантазии, сейчас же пугается, одергивает меня и торопится вернуться в знакомую колею. Не хочет понять, что нет у него выхода, — придется ему согласиться с безумством рассказа! Собираюсь я подготовить ему целую ярмарку на чердаке, такую несусветную выдумку, что только ахнет!..
Найгель, столь решительно и безапелляционно поставленный на место и, без сомнения, слегка обиженный этим, продолжает все-таки сдержанно настаивать:
— Но ведь действительно имеется такая смазка на новорожденных…
Вассерман, мрачно:
— А касательно этой подкосившей Отто падучей болезни разузнал ты уже что-нибудь — подцепил на свою удочку какие-нибудь рецепты?
Найгель:
— Да, да. И, сделай милость, не пытайся выглядеть таким сердитым и наглым. Штауке рассказал мне некоторые вещи. Честно говоря, я не вижу, чтобы тут можно было добиться излечения. Штауке говорит, что с этими приступами, в сущности, ничего нельзя поделать. — И порывшись в своей записной книжице, вырывает оттуда страницу, исписанную его крупным разборчивым почерком.
— Что ты поведал ему, этому Штауке? — как бы между прочим интересуется встревоженный Вассерман.
Найгель:
— А, заморочил ему голову небольшой историей с больной теткой в Пёссине! Он, кстати, отнесся с участием, сказал, что рад был бы помочь, но в данном случае медицина бессильна. Да, и еще — по поводу этих кроликов и лис. Тут ты, безусловно, допустил грубейшие и непростительные ошибки — и не спорь, пожалуйста. Кролики, даже дикие, не кочуют и ни при каких обстоятельствах не могут кочевать, а лисы никогда не погружаются в зимнюю спячку. Несусветная чепуха! Уже тогда, когда ты принялся рассказывать об этом, я был уверен, что тут какое-то недоразумение, поскольку тоже кое-что смыслю в этих вещах. Однако подумал: что ж, все-таки я не зоолог и не животновод и, возможно, не слишком хорошо разбираюсь в повадках кроликов и лис, то есть доверился тебе. Положился, что называется, на тебя больше, чем на самого себя. Всегда думал, что писатели имеют доступ к подобной информации и предварительно тщательно изучают предмет, о котором намереваются рассуждать. Ну, а уж Штауке получил море удовольствия! Прямо-таки облизывался. Вволю посмеялся надо мной, когда я спросил его. Так что, сделай милость, постарайся в другой раз быть немного более точным в своем изложении, а лучше всего вообще не касайся того, в чем ни бельмеса не смыслишь!