См. статью «Любовь»
Шрифт:
— Кто ты? — снова спросил Орф, на этот раз уже без улыбки.
Еврей повторил вопрос с благодушным любезным видом, как турист, намекающий местному жителю, что при следующем усилии от него удастся добиться правильного ответа. Орф вздохнул и раскрыл свой рабочий журнал. В глубине души он почувствовал легкое разочарование, потому что уже почти не сомневался в том, что Гинцбург — обыкновенный сумасшедший: ни один нормальный человек на придет сюда сам по собственному желанию. А если и придет, то уж точно не станет так радужно лыбиться. Но Орф жаждал действия. Неизвестно почему, странный посетитель пробудил в нем новую вспышку злости по поводу того, что он застрял в этой дыре, в этой проклятой Варшаве с ее вонючими евреями, прозябает тут, вместо того чтобы приложить свои силы к настоящему делу, доказать, чего он стоит, блеснуть своими способностями и бороться на действительно достойном месте с настоящими врагами. Он досадовал на свое раздражение: нельзя приступать к работе в растрепанных чувствах, следователь обязан сохранять хладнокровие и умение взвешивать и оценивать каждый свой шаг. Ради того чтобы соблюсти проформу и не отступать от заведенных правил, Орф задал Гинцбургу еще несколько обычных, ничего не значащих вопросов. Тот тоже понял, что это лишь начальный бюрократический этап следствия, и не потрудился ответить. У Орфа возникло странное ощущение, как будто еврей пытается заключить с ним некий союз и торопится перейти к главному. Он встал и направился к «гладильной доске». Редакция позволяет себе опустить подробное описание того, что происходило в этом помещении на протяжении следующих часа и двадцати минут. Скажем лишь, что в качестве инструментов дознания использовались следующие предметы: щипцы, клещи, спички, резиновая плетка, шипы, пламя свечи, крюк, железный гвоздь и еще одно приспособление, которое на курсах окрестили «картофелечисткой» (редакция не находит для него подходящего определения в иврите). Уже через несколько минут подследственный Гинцбург выглядел совершенно иначе, чем в момент своего появления в кабинете. Но и следователь тоже: не только потому, что руки его и передник были забрызганы кровью, и не только потому, что вся его великолепная форма покрылась пятнами, а со лба градом катился пот и застилал глаза, — решительно изменилось и выражение лица. Собственно, никогда еще оно не было таким, поскольку Орфу никогда еще не доводилось сталкиваться с подобным случаем: когда он орал на подследственного охрипшим голосом: «Так кто же ты?!» — тот вторил вдохновенно: «Кто я? Кто?!» — и когда решил изменить форму вопроса и кричал: «Кто послал тебя сюда?» — Гинцбург откликался эхом: «Кто послал меня сюда, кто?..» — и когда Орф, обезумев от отчаяния и взрываясь от бессильного гнева, вопил: «Какое задание ты получил?!» — подследственный вопрошал покорно: «Какое задание я получил, какое?» — с такой тоской в голосе, что дрожь сотрясала опытного следователя и все тело его покрывалось попеременно то липким потом, то гусиной кожей. Самые страшные пытки, которых даже самые стойкие оказывались не в состоянии выдержать и умоляли, чтобы им позволили рассказать всю правду, в последний раз рассказать, прежде чем они окончательно сойдут с ума, как будто вовсе не действовали на Гинцбурга, напротив: Орф готов был поклясться, что всякий раз, как очередное из его надежнейших орудий не срабатывало, он видел на опухшем лице подследственного выражение, напоминавшее тяжкое разочарование. Кабинет уже весь провонял потом, кровью и испражнениями, непроизвольно выделявшимися из Гинцбурга, блестящий пол был усеян выдернутыми зубами, Орф беспрерывно окатывал Гинцбурга ведрами холодной воды, чтобы привести в чувство, и вынужден был подолгу ждать, пока
— Пардон, меня зовут Отто Бриг, у меня имеется разрешение отобрать из числа заключенных евреев несколько рабочих.
Орф решил воспользоваться неожиданной возможностью и тут же подпихнул Гинцбурга этому Отто Бригу.
— Бери его! — рявкнул он срывающимся голосом. Он был близок к истерике и боялся завопить от отчаяния. — Бери и убирайся отсюда!
Но когда взглянул на Отто, обхватившего едва живого и истекающего кровью Гинцбурга за талию, когда увидел, как они удаляются, тесно прижавшись друг к другу, подумал вдруг в панике, что, очевидно, вообще не понял, что произошло в следственном кабинете, что, возможно, этот ужасный еврей высказал там, своим диким и непостижимым образом, самую главную человеческую истину — представил самое важное свидетельство о человеке.
— Арутюн, неутомимый борец с тиранией аппарата сенсорного восприятия. По профессии фокусник.
Арутюн родился в самом начале двадцатого века в Армении, в маленькой деревушке Фарадян. Талант чудотворца обнаружился у него случайно, в сущности, благодаря некой безвыходной ситуации. Сыны сердца, совершившие в машине времени перелет в прошлое (а именно в тот год, когда потребовалось спасти жителей указанной деревни от турецких солдат), спрятались в пещере, но турецкий полк выследил их и уже был готов ворваться в укрытие. На этом эпизоде заканчивалась девятая глава повести. Спустя неделю, позволив читателям вволю поволноваться относительно дальнейшего развития событий, Вассерман принес Залмансону в редакцию журнала десятую главу с продолжением: в последний момент команда «Сыны сердца» сумела улизнуть от преследователей через дополнительный выход, имевшийся, как выяснилось, в глубине пещеры. Спасители были спасены. Таким образом Вассерман обычно вызволял своих героев из тех бед, которые сам же коварно им подстраивал. Новый отрывок уже был сдан в печать, Залмансон и Вассерман еще немного поболтали, мирно расстались, и каждый отправился восвояси. Вскоре после этого, в полночь, Залмансон что есть сил колотил руками и ногами в дверь Вассермана и, что называется, поднимал своими воплями мертвых из гроба. Вассерман в полосатой пижаме (как всегда, прекрасно отглаженной) и домашних тапочках, с растрепанными волосами (теми немногими, что еще сохранились у него на голове) и весьма испуганным видом осторожно отпер дверь, из-за которой на него тотчас обрушились гневные проклятия Залмансона. Оказалось, что произошла кошмарная ошибка: уже улегшись в постель, Залмансон вдруг вспомнил, что в одной из предыдущих глав Вассерман успел изложить во всех подробностях, как Отто, почуяв, что турки выследили Сынов сердца, в отчаянье блуждал по этой самой пещере, пытаясь найти какой-нибудь выход из нее, какой-нибудь лаз, обследовал каждую ее пядь, каждый сантиметр стен и потолка, но не нашел нигде даже самой малой щелочки. Вассерман тоже все вспомнил и затрясся от стыда и досады. Залмансон стоял в дверях, одетый в пальто поверх красной шелковой пижамы, и орал своим высоким бабьим голосом: «Точность, Вассерман, точ-ность и обстоятельность!» Они помчались в типографию и остановили печатный станок. Вассерман был напуган и совершенно растерян. Ему освободили стол. Печатники, вынужденные прекратить свою работу, сгрудились вокруг и наблюдали за ним. Он был уверен, что не сможет выдавить из себя ни единого слова. Ему всегда требовалась по меньшей мере неделя, чтобы собраться с мыслями и сварганить что-нибудь удобоваримое. Комната утопала в папиросном дыму и была пропитана едким удушающим запахом типографской краски. Печатники в перепачканной рабочей одежде выглядели озлобленными и готовыми расправиться с этим заморышем, помешавшим им спокойно закончить работу и разойтись по домам. Залмансон демонстративно уселся напротив и барабанил пальцами по крышке стола. В эту минуту Вассерман почувствовал себя, в точности как его герои, запертые в пещере, осажденной многочисленными врагами. Он застонал в отчаянье. Очки его запотели, он ничего не видел перед собой. Он понял, что спасти его может только чудо (см. статью чудо). Так к команде «Сыны сердца» нежданно-негаданно присоединился Арутюн, до тех пор ни разу не упомянутый ни единым словом на страницах всех девяти глав. «Прислушайтесь, — прошептал Отто своим перепуганным и растерянным товарищам, — мне кажется, до ушей моих доносится крик младенца». Залмансон тотчас злобно и с определенной долей остроумия заметил, что, если этот болван Отто, производя «тщательный» осмотр пещеры, умудрился не заметить младенца, возможно, он проморгал и какой-нибудь ход, ведущий на поверхность? Но времени для препирательств и оскорблений не оставалось. «Или, допустим, — прибавил Вассерман в тоске, — это плачет снаружи кто-то из деревенских детей». Через несколько минут, когда у входа в пещеру уже взвились и засверкали ятаганы и клычи — кривые турецкие сабли, — из нее взмыла ввысь стайка таинственных белоголовых сипов, которые несли на своих крыльях, над головами обалдевших турок, дружно попадавших на землю ниц и восклицавших в ужасе «Аллах, смилуйся над нами, Аллах!», армянского юношу, наделенного необыкновенным даром чудотворства. Десятая глава повести вызвала такие восторженные отклики, что Залмансон повысил гонорар Вассермана на двадцать пять процентов, хотя выражение его лица в тот момент, когда он сообщал об этом, испортило Вассерману всякую радость. С этого дня милый армянский отрок уже не покидал команду «Сыны сердца» и принимал участие во всех ее геройских похождениях. И помимо совершения чудес он умел еще играть на свирели, причем с таким чувством, что слезы катились градом из глаз самых закоренелых преступников и злодеев. После того как в 1925 году команда прекратила свою благородную деятельность (именно тогда был опубликован последний отрывок повести), юный Арутюн (понятно, что на протяжении всех лет, пока продолжалась публикация, герои нисколько не старели) принялся скитаться по свету уже самостоятельно, и, следует заметить, удача не оставляла его. Он выступал в самых известных цирках всего мира в качестве фокусника, а порой и клоуна. Целых пять лет работал с легендарным создателем самого замечательного бродячего цирка, «Королем веселого надувательства» Финисом Тейлором Барнумом. Хотя Арутюн и не получил никакого систематического образования, он был умен и проницателен и превосходил интеллектом большинство повстречавшихся ему на жизненном пути людей. Очевидно, именно поэтому он демонстрировал публике лишь самую малую, самую банальную часть своих возможностей, номера, не требующие большого воображения, иллюзионные аттракционы, которые способен выполнить любой профессиональный фокусник. Со временем он пополнил свой репертуар милыми проделками «клоуна всех времен» Макса Грока (настоящее имя Адриен Веттах) и потрясающими номерами безумного венгерского фокусника Хорнека. Вассерман считал своим долгом снова и снова подчеркивать: не было никакой связи между удивительным природным даром Арутюна, подлинного мага и чародея, и его профессиональным мастерством циркового фокусника. Ему приходилось прикладывать огромные усилия для совершенствования своего мастерства, постоянно учиться и тренироваться, и все-таки он никогда не достигал тех вершин успеха, которые шутя обеспечило бы ему его природное дарование, пожелай он им воспользоваться. Но он предпочел максимально развить в себе ловкость рук и прочие ухищрения для отвода глаз публики и скрыть свой удивительный дар чудотворца. Он любил свою работу и посвящал ей все время. Он наслаждался видом разноцветных платков, выскальзывающих цепочкой из рукава; смеялся всякий раз заново, как наивный ребенок, пораженный внезапным появлением семи сияющих белизной голубей, поочередно выпархивающих из его собственного черного цилиндра. Он всегда казался застигнутым врасплох восторженными аплодисментами, хотя в душе никогда не насыщался изумленными возгласами зрителей. Он любил их всех — и детей, и взрослых, и испытывал счастье от того, что доставляет им удовольствие.
Но чем больше он старел и шаг за шагом обретал жизненный опыт, тем больше грусти светилось в его прекрасных глазах — радость жизни словно бы сама собой угасала, и мудрые улыбки становились все более печальными. Впрочем, он и в молодости не был общительным человеком. Всегда был погружен в работу и любил уединение. Не обзавелся ни женой, ни детьми, не мог похвастаться сколько-нибудь серьезными связями с женщинами (хотя случайных приключений было множество), в силу обстоятельств не имел семейных привязанностей — резня, учиненная в его родной деревне, унесла всех его близких. Он оказался человеком без корней, без прошлого, без родины. Будущего у него тоже не было. Не было продолжения, и не оставалось продолжателя. Он был достаточно богат, чтобы покинуть цирк Барнума и начать путешествовать по миру — просто так, из праздного любопытства, что называется, для собственного удовольствия. Испытывая порой денежные затруднения, присоединялся на некоторое время (непродолжительное) к какому-нибудь местному цирку и без особого труда поражал своим искусством воображение не слишком притязательных зрителей. Но безделье начало тяготить его. Ему надоело менять ландшафты, города и страны. Все больше и больше его охватывало то же самое чувство, которое испытывали и остальные члены команды, разбредшиеся по всему миру: из его жизни исчезло главное — стремление и возможность совершить что-то по-настоящему важное и полезное. С каждый годом все сильнее преследовало ощущение бессмысленности существования. Впереди не было ни достойной цели, ни обольстительного идеала, ни надежды на целительные перемены. Не приходилось ожидать и новых захватывающих приключений. Удручающая пресность и бессодержательность похожих друг на друга дней лишали последних сил и желаний. Короче говоря, наш милый армянский отрок превратился в героя романа, отложенного автором в сторону и позабытого в суете дней. Действие остановилось и заглохло. Из этой ситуации существовал только один выход: срочно вернуть сочинителя к письменному столу и заставить вдохнуть в произведение новую жизнь, наметить дальнейшие повороты сюжета, осветить какой-нибудь смелой выдумкой абсурдный унылый путь, которым герои плетутся без руля и без ветрил — и без всякой радости — чуть ли не двадцать, а может, и сорок лет (учитывая особое движение времени в художественном произведении). Арутюн решил, что он не готов более влачить столь жалкое существование. Тут, в этой точке, в повествование вмешался оберштурмбаннфюрер Найгель и задал чрезвычайно заковыристый вопрос: почему же Арутюн не использовал свой удивительный дар и не превратил себя в счастливого человека? Похоже, что Вассерман только и дожидался этого вопроса — терпеливо сидел в засаде и подкарауливал противника: выяснилось, что Арутюн испытывал непреодолимое отвращение к своим удивительным способностям. Они казались ему незаслуженным преимуществом, доставшимся ему, скорее всего, по ошибке. И чем больше мудрости обретал он с годами, чем лучше познавал безвыходный лабиринт, в котором люди заключены в силу своего естества, тем сильнее досадовал на свой сверхъестественный талант и на того, кто наделил его им. Он усматривал в этом некий неблаговидный поступок, подкуп, тайную взятку с целью избавить Творца Вселенной от угрызений совести: создав столько несчастных, нищих и убогих, взять вдруг и оказать нежданную великую милость одному из них — только одному. По его мнению, эта лукавая нечистоплотная подачка унижала и позорила человеческую часть его существа, ту часть, в которой не содержалось даже малой толики чуда.
Когда разразилась война, Арутюн по чистой случайности оказался заключенным в еврейском гетто Варшавы. В то время он был уже немолодым человеком с уязвленной и омраченной душой. Мы не можем в точности сказать, что происходило с ним, пока однажды ночью его не повстречал Отто: Арутюн шагал вдоль улицы и громко, надрывно плакал, как потерявшийся ребенок. Одна его нога тяжело, размашисто вышагивала по мостовой, а другая меленько, вприпрыжку скакала по тротуару. Он объяснил Отто, что его ноги исполняют таким образом армянский религиозный гимн, праздничное песнопение на два голоса, и предложил прислушаться получше.
Отто: По правде сказать, я ничего не услышал, возможно, потому, что вообще не обладаю музыкальным слухом и далек от религии и всех ее атрибутов. Но я тотчас понял: Арутюн снова с нами.
— В сущности, — объяснил Вассерман, — Арутюн нашел собственный, весьма оригинальный способ превратить себя в подлинное чудо, без того чтобы воспользоваться своим природным даром. И таким образом превзошел того, кто вручил ему унизительную подачку. Что называется, утер ему нос. Это произошло в один из вечеров в клубе «Британия», где Арутюн ради заработка выступал в качестве фокусника. Гонораром ему служил ужин. В ту ночь, после окончания представления, он как-то неловко, боком, сидел возле столика и с жадностью, как голодный пес, хватал еду с поставленной перед ним тарелки. Он был очень худ, глаза его сверкали странным блеском. Он прекрасно понимал, что представление провалилось: большинство фокусов не удались, подвыпившая публика прогнала его со сцены возмущенным свистом. На самом деле завсегдатаи клуба видели его уже в сотый раз и почти не глядели на сцену, поскольку знали все его фокусы наперед. У него просто не было ни физических, ни душевных сил исполнять номера как полагается. Он не испытывал ни малейшей злобы или неприязни по отношению к тем, кто осмеял и освистал его, — напротив, он винил в провале только себя: люди заплатили деньги, а он украл у них столь невинное удовольствие — быть обманутыми проворным фокусником. Внезапно его снова охватила отвратительная дрожь, неотступно мучившая его уже несколько дней. Чудотворец с легкостью справился бы с ней, но не фокусник. Руки его ни с того ни с сего начинали трястись, и, когда он поднимался на сцену, позорное дрожание усиливалось еще больше. Он прекратил жевать, опустил вилку на тарелку и испуганно огляделся по сторонам. К счастью, никто не наблюдал за ним. На столе стояла узенькая вазочка с единственным бумажным цветком. Все столы в ресторане «Британия» украшали либо небольшие вазы, либо кувшины, и в каждом помещался бумажный цветок модного коричневого цвета. Уже долгие месяцы Арутюн не видел настоящего живого цветка. Откуда-то из глубины его существа вырвалась беззвучная просьба: пусть этот цветок зазеленеет, пусть хотя бы в его глазах станет голубым или красным, как и положено быть цветку. Найгель насторожился и повел носом в знак протеста: «Удалить крамолу!» Вассерман не стал обращать внимания на его возмущение. Он вновь подчеркнул, что Арутюн чрезвычайно остерегается совершать чудеса, то есть что-либо получать или изменять сверхъестественным образом, например, ни за что не позволит себе превратить коричневый цветок в голубой или красный с помощью чародейства. Он только пытается нащупать в себе те скрытые силы, которые принадлежат ему по праву, которым изначально наделен любой рожденный женщиной. Он упорно смотрел на цветок, ни на секунду не отводил взгляда, от напряжения на глазах у него выступили слезы, мускулы лица начали судорожно подергиваться. Люди заметили его состояние, указывали на него друг другу и усмехались. Но он не видел их. Он до боли стиснул челюсти и продолжал смотреть сквозь слезы на цветок, пока не убедился, что края лепестков действительно поддаются давлению его взгляда и начинают медленно-медленно менять окраску. Одновременно зеленый цвет потихоньку вытеснял коричневый на поверхности трех бумажных листиков. Арутюн отчетливо ощутил центр, из которого исходит эта новая сила: она таилась в нем, в его теле, где-то там, в глубине головы, очевидно, в шишковидной железе у основания мозга, в том самом месте, где, по утверждению Декарта, происходит взаимодействие духа и материи. Соединяются душа и тело. Пожилой армянин неподвижно просидел против жалкого бумажного цветка до самого закрытия клуба. Официант, явившийся убрать со столика грязную посуду, проворно опустил в свой карман недоеденный ломоть тушеной конины. Владелец клуба грубо растолкал Арутюна, помог натянуть драное пальто и прокричал ему в уши, чтобы не вздумал завтра являться сюда: тут не нуждаются больше в таком никудышном фокуснике. Арутюн не слышал его. Он захватил с собой свой чудесный цветок и вышел вместе с ним в непроглядную ночь. Очутившись на улице, он зашагал задом наперед, потому что ощутил вдруг, что не может больше выносить привычный способ хождения, навязанного ему, по его мнению, без того, чтобы осведомиться о его предпочтениях и желаниях. Идея была немного нелепой, можно сказать, дурашливой и не сулила ничего, кроме неудобства и дополнительных мучений, но бунт — а ведь это действительно был бунт — всегда сопряжен со страданием и начинается, как правило, именно с него (см. статью бунт, мятеж, восстание). К тому же Арутюн (а также Вассерман) никогда не боялся выглядеть смешным. У него была цель, которая возвышала его над мелочными насмешками глупцов (людей, подобных Найгелю). Он двигался таким образом под уличным фонарем и продолжал размышлять. Фонарь испускал желтый, мутный, болезненно раздражающий свет, и Арутюн с досадой спросил себя, почему он должен видеть свет фонаря в точности таким же, каким его видят прочие двуногие. Обида сделалась вдруг непереносимой. Он дотронулся до лежавшего в кармане (уже порядком измявшегося) бумажного цветка, и кадык его дернулся и мгновенно скакнул вверх-вниз. Он вперил глаза в фонарь и смотрел на него очень долго, до тех пор, пока не закружилась голова. Глаза его слезились, веки распухли. Немецкие часовые топотали сапогами в соседнем переулке. Арутюн отступил в ближайший темный подъезд и оттуда продолжал смотреть на фонарь. Так он простоял, не двигаясь, почти четыре часа. В какой-то момент онемевшие ноги подкосились, он покачнулся и грохнулся плашмя на спину, но не выпустил из вида фонарь. Перед восходом фонарь начал сдаваться. От лампочки к Арутюну поплыли тысячи пыльных зерен, от которых исходил терпкий запах райских яблок, памятный ему еще с далекого детства в родной Армении. Он с удовольствием вдыхал этот запах. Вся улица наполнилась им. Да, он был старым, безумно уставшим человеком, и у него отчаянно болела голова, тяжелые молоты били внутри, но он был слишком взволнован и потрясен, чтобы обращать внимание на такие пустяки. Самым удивительным, пояснил Вассерман, было то, что как только Арутюн совершил свой невероятный прорыв в область невозможного, все сделалось простым и доступным и даже по-своему логичным: он начал пользоваться своими пятью чувствами по собственному выбору и желанию и таким образом отвоевал естественное право человеческой личности на свободу воли и самовыражения, неизвестно отчего отнятое у нее. Вассерман уподобил его узнику, который научился создавать скульптуры, исполненные взлета фантазии, из железных решеток на окнах своей камеры. Когда Арутюн осторожно дотронулся кончиками пальцев сначала до деревянного забора, а потом до соседней железной ограды, уши его (или пальцы?) различили незнакомые звуки, переменчивые и мелодичные, прелестно сплетающиеся и дополняющие друг друга. Вскоре он уже мог отказаться от прикосновений, поскольку и без того «слышал» шероховатость поверхностей, податливость или упругость различных материалов, а затем — даже их плотность или воздушность. Мир начал открывать ему изобилие своего калейдоскопического многообразия. Он научился придавать вкус запахам, мог вычленить из проносящихся мимо воздушных потоков певучие девичьи голоса и приказать им остановиться, исключительно силой своего взгляда окрашивал их в сиреневый цвет, заставлял несколько мгновений кружиться перед глазами, подобно рою пестрых огненных мушек, а потом позволял им снова стать прозрачными и невидимыми, бесследно раствориться в воздухе. Новый его талант наполнил весь мир вокруг дивным сиянием. Он не замечал течения дней, прекратил волноваться о своей судьбе и о еде, лицо его сделалось остреньким, как лисья мордочка. Одежда на нем истлела, и тело просвечивало сквозь нее. Люди, проходившие мимо, жалостливо качали головами (см. статью жалость). Но он не нуждался ни в жалости, ни в сочувствии. Он был счастлив.
И вот однажды ночью он пробудился на куче тряпья, которое служило ему постелью в одном из закутков тесного грязного двора, в прежнем страхе и из последних сил потащил себя на ту улицу, где впервые увидел фонарь. Ужасная мысль леденила его сердце. Он остановился возле стены и поглядел вверх. Слабая лампочка по-прежнему высвечивала узкий круг тротуара и мостовой. Но Арутюн понял, что в действительности не видит света, а ощущает лишь плывущий в необъятном пространстве Вселенной пыльный аромат золотистых апельсинов. Он постарался покрепче утвердиться на дрожавших от слабости ногах, распрямил плечи, как делал это перед каждым сложным трюком в своих представлениях. Он должен был выдержать еще одно непременное испытание: снова увидеть свет фонаря. Не было никакого смысла в том колоссальном усилии, которое он предпринял, если не удастся вернуть и прежнюю действительность, обыденную, привычную действительность, которую он воспринимал посредством своих пяти чувств. Одно долгое мгновение ничего не происходило, и Арутюн покрылся холодным потом. Но тут перед ним постепенно обозначился мутный, болезненный свет. Он обрадовался ему, как терпящее бедствие судно радуется выступившему из тумана прожектору спасательного судна. Теперь он знал, что его борьба завершилась успехом: он может выбирать для себя любой мир, в котором пожелает пребывать, — как человек, для собственного удовольствия и развлечения листающий обширный каталог заманчивых товаров. Он почти полностью освободился от привычных пут чувственного восприятия. Его собственный красный цвет принадлежал ему по праву. Точно так же, как запахи земли, прикосновение ладони к древесной коре, неприхотливые звуки губной гармошки, доносившиеся из какого-то окна, и вкус дождевых капель. Он представлял собой, по словам Аарона Маркуса, «воскрешение само собой разумеющегося. Самоучитель чувств». Теперь он мог бы наконец быть счастлив, если бы только все вокруг столь безнадежно не перепуталось и не пришло в негодность.
— Что перепуталось? — прорычал в раздражении Найгель, который в последние полчаса с неподдельным вниманием прислушивался к рассказу.
— Война, — разъяснил ему Вассерман, — война смешала все карты. Сам рассуди и скажи. Ведь первые затруднения Арутюна начались, когда старая действительность, которую он помнил, стала делаться все более и более абсурдной и не поддающейся объяснению. Как будто и она, действительность, начала вторгаться в область фантастики и расползаться по полям безумия. Улицы, по которым он бродил, выглядели куда более пустынными, чем обычно. Он улавливал странные разговоры: вокруг то и дело толковали о людях, которые исчезли из гетто, были отправлены в такие места, откуда не возвращаются. Арутюн отказывался верить своим ушам. Он думал, что это его новый талант издевается и насмехается над ним: людские голоса, которые он слышал, изрекали абсолютно невероятные, нелогичные вещи, совершенно не совместимые с нормами того привычного мира, который он знал. Они сообщали о надежно закупоренных помещениях, с потолка которых стекает странный газ или дым, убивающий тех, кто находится внутри. Человек, которому удалось бежать из такого места, стоял на углу двух улиц на старой бочке из-под сельди и рассказывал прохожим про то, что там творится. Он рассказывал о печах, в которых сжигают сотни и тысячи трупов. О медицинских опытах, когда врачи умышленно заражают здоровых людей раком и другими неизлечимыми болезнями; он клялся, что собственными глазами видел, как с живого человека сдирают кожу, чтобы сделать из нее абажур для лампы. Он сказал, что слышал и такое, будто бы там варят мыло из трупов. Арутюн догадался, что что-то испортилось в его механизме восприятия звуков: очевидно, какое-то несчастье приключилось с его ушами или его мозг неправильно истолковывает слова, которые люди произносят. Но и зрение начало подводить его: когда человек поднял руку, чтобы поклясться, что каждое его слово — чистая правда, Арутюн увидел номер, вытатуированный у него на руке. Это выглядело так, словно кожа покрылась зеленоватой сыпью в форме цифр. Арутюн убежал оттуда, но глаза его унесли увиденное с собой. Слишком долго он был отключен от действительности, не видел происходящего вокруг, и теперь чудовищные картины больно били по его нервам. Люди, которые остались в гетто и голодали, как и он, преображались в какие-то неведомые мистические существа: кожа их сделалась синюшной, ногти загрубели и стали похожи на звериные когти, тела опухли, лица огрубели и застыли, как маски. Арутюн смотрел на них и не верил своим глазам: лица и руки женщин покрывались жесткими колючими волосами. У некоторых волосы начинали расти даже на веках. Ресницы весьма удлинились и выглядели как темные крылья огромных ночных бабочек. Все это сделал обыкновенный голод, но Арутюн этого не понимал. Он был отключен от реальности, во всем ему чудилось нечто опасное и подозрительное. Нередко во время ночных блужданий по темным улицам гетто перед ним вставали фантастические животные: маленькие разноцветные крылатые лошадки; лесные гномики с полными котомками драгоценных камней, поблескивающих в свете луны; бесчисленные ведьмы и Золушки; громадные единороги, жар-птицы, птицы Феникс и Питеры Пены — все спешили ему навстречу, вспыхивали и исчезали, сталкивались на ходу и на лету, взмывали над тротуарами и бесследно растворялись в воздухе. Это были, разумеется, галлюцинации, видения, порожденные фосфоресцирующими брошками и булавками, которые изготовлял и продавал один из евреев гетто, убеждавший покупателей предотвратить таким образом нежелательные столкновения на погруженных в темноту улицах. Арутюн ничего не знал об этом изобретении. Он был насмерть перепуган. Он смутно ощущал, что где-то там, в глубинах Вселенной, появился фокусник более ловкий и успешный, чем он сам, и хотя он тоже использует самые простые и бесхитростные приемы, доступные человеческому разумению, но делает это с непостижимым коварством — владея некой неведомой грозной формулой, совмещает и скрещивает их друг с другом, накладывает друг на друга таким образом, что в результате возникает нечто неправдоподобно гибельное и отвратительное. Ужас охватил Арутюна. Он принялся лихорадочно листать свой огромный каталог, но никак не мог сообразить, в каком из разделов и на которой из страниц следует искать старую привычную действительность, которую хоть и с трудом, но еще помнил. Он ни в чем уже не был уверен. Покачиваясь и спотыкаясь, из последних сил тащился он по пустынным улицам. Чудом спасался от облав. Объявления, развешанные по стенам, извергали из себя режущие слух, дикие, устрашающие вопли. Он едва не задохнулся от зловонья непереносимой обиды, которую испускал желтый матерчатый лоскут, втоптанный в жидкую грязь. Временами он начинал скулить и подвывать. Неожиданно в душе его сам собой зазвучал церковный гимн, который он помнил с детства. Но в ту же минуту он услышал топот солдатских сапог и в силу инстинкта преследуемого животного юркнул в какой-то двор. Во главе отряда шагал низенький пожилой мужчина. Это был Генрих Лемберг из Кельна, по профессии парфюмер. Немцы доставили его в Варшавское гетто, чтобы он с помощью своего чрезвычайно развитого обоняния обнаруживал подземные убежища, в которых скрываются евреи. Лемберг учуивал их по тончайшим, едва ощутимым запахам варева, доносившимся из чрева земли. Арутюн ничего не знал об этом. Он только видел небольшого человечка, поспешно шагающего впереди отряда стражников и как будто что-то вынюхивающего, беспрерывно по-собачьи вертя носом по сторонам. Перед каким-то домом Лемберг остановился, старательно, широко раздувая ноздри, принюхался и издал короткий победный клич. Стража выломала дверь ближайшего дома, и через несколько минут солдаты вернулись, волоча за собой по ступеням небольшое семейство: отца, мать и двоих крошечных детей. Они застрелили их всех тут же на месте. Ободренный успехом отряд двинулся дальше вслед за парфюмером, обладающим столь удивительным чутьем. Арутюн понял, что зло захлестнуло и поглотило его целиком: даже он, со всем своим жизненным опытом и всеми своими потрясающими способностями, не мог предположить, что один человек может вынюхивать, как пес, другого человека. Ему стало ясно, что никогда он не поймет этого нового мира, но и старый искать бесполезно. Он изгнан отовсюду. Он выл от страха, продвигаясь обратно — одна нога на тротуаре, другая на мостовой. Слезы в его глазах казались фиолетовыми, фосфоресцирующими, он чувствовал их холод и металлический привкус. Все нити оборвались. Арутюн снова был маленьким насмерть перепуганным мальчиком, пытающимся укрыться от великого бедствия в далекой пещере на краю мира. И вновь, как и тогда, его спас Отто Бриг, в поздний ночной час возвращавшийся в свой зоосад после утомительного бесплодного блуждания по улицам еврейского гетто в поисках искусных мастеров, которые могли бы, как он выражался, «подойти нам». Арутюн со слезами облегчения упал в его объятья. Отто, по крайней мере, не изменился. Даже двадцать (или сорок) лет, минувшие с их последней встречи, и все ужасы этого безумного мира оказались не в состоянии изменить внешность такого человека, как Отто. Оба долго молча стояли обнявшись и, не стыдясь, рыдали. Арутюн стыдливо слизнул языком слезу со щеки Отто и заплакал еще пуще от радости: слеза, благодарение Богу, была соленой — в точности такой, как и полагается быть слезам. Так Арутюн вернулся в команду «Сыны сердца». С тех пор, кстати, Отто не прекращал поддерживать его в действительно кошмарные дни. Отто, как никто, умел помочь и поддержать: точно так же, как он позволял Фриду погрузиться в свои голубые глаза, чтобы увидеть в них Паулу и собраться с силами, так и по просьбе Арутюна готов был в любую минуту оплакать старый исчезнувший мир: всякий раз, как Арутюн предпринимал безнадежную попытку вернуть прежнюю действительность и она рассыпалась у него на глазах, достаточно было нескольких соленых слез Отто, чтобы пожилой армянин успокоился. Честно говоря, это не стоило Отто большого труда, ведь он был из тех людей, про которых сказано, что у них глаза на мокром месте.
— юмор, насмешливо-снисходительное отношение к несуразностям жизни и недостаткам ближних, свидетельствующее об особом мировоззрении и характере человека, склонного подчеркивать смешные и нелепые стороны различных явлений.
1. По мнению Шимона Залмансона, главного редактора детского еженедельника «Малые светильники», юмор следовало считать не только проявлением индивидуального мировоззрения, но в первую очередь единственной истинной религией. «Если бы ты, небех, предположим, был богом, — втолковывал Залмансон Вассерману во время одной из их ночных бесед в помещении редакции, — и пожелал бы продемонстрировать своим адептам весь спектр созданных тобой возможностей, весь калейдоскоп случайных совпадений, открывающих доступ во все миры, все противоречия, всю логику, богатство и многозначность явлений, весь хаос человеческих заблуждений, все формы дезинформации и преднамеренного обмана, которые твоя творческая энергия извергает в наш мир в каждое текущее мгновение, и, допустим, пожелал бы, чтобы тебе служили, как того и заслуживает настоящий бог, то есть без излишних эмоций и лицемерных молитв, без льстивых песнопений, но с ясным сознанием и похвальным здравомыслием, какой способ ты избрал бы? А?»
Залмансон, который, между прочим, был сыном известного раввина, но решительно порвал с религией, в подтверждение своей идеи мобилизовал даже высказывания Бертольта Брехта, определившего юмор как заклятого врага всякой чувствительности.
— Юмор — это дистанция, — любил он повторять слова великого драматурга. — Это взгляд на мир через призму абсурда и нелепости. Безошибочным признаком того, что что-то нельзя считать искусством или кто-то не понимает искусства, является скука. Юмор, — продолжал Залмансон, — это единственный способ, позволяющий познать Бога и его Творение во всей их сложности и совокупности, во всех их совпадениях и столкновениях, во всех деталях и противоречиях и продолжать служить им в радости.