См. статью «Любовь»
Шрифт:
— отпуск, каникулы, перерыв в работе или учебе с целью отдыха, временное освобождение от исполнения трудовых или каких-либо иных обязанностей.
Очередной кратковременный отпуск Найгеля, безусловно, явился переломным моментом в лагерной жизни Вассермана и его творчестве: накануне отъезда Найгель потребовал от еврея продолжать рассказ и сообщить ему подробные сведенья о судьбе Казика, который к тому времени достиг примерно сорока лет. Вассерман, непонятно по какой причине, категорически отказался говорить о Казике и не поддавался ни на какие уговоры, утверждая, что прежде обязан посвятить Найгеля в некоторые недостающие детали рассказа, как то: ради чего вообще собрались Сыны сердца (см. статью сердце, возрождение «Сынов сердца») на «свою последнюю авантюру» и с кем они в данный момент воюют. Он утверждал, что без этой информации все повествование становится недостаточно цельным. Найгель клокотал от гнева. Он обвинил Вассермана в предательстве (см. статью предательство), однако и после этого Вассерман продолжал стоять на своем и не желал рассказывать о дальнейших приключениях Казика. Найгель взбесился и набросился на старика с побоями, однако и удары его стальных кулаков не помогли. Найгель сдался и принялся извиняться перед евреем. Тут-то и открылась его безобразная тайна (см. статью плагиат).
Так и
— эти свинства.
Так называла Паула Нюрнбергские законы. (См. статью Гитлер).
— жизнь, смысл жизни, многозначное понятие, включающее в себя биологическое существование, а также социально-политические и прочие аспекты.
Важнейшая составляющая жизни: быстротечное или продолжительное переживание безраздельного единения, полного слияния с бытием. Неопределенность термина «смысл жизни» позволяет интерпретировать его по-разному: как поиск цели, оценку собственного места в жизни и т. д.
Казик со всей силой ощутил радость жизни ровно в четыре двадцать пять утра, будучи двадцатидвухлетним юношей. Это произошло в тот момент, когда они с Фридом отправились к Отто, чтобы сообщить ему нечто такое, о чем тот еще не догадывался, а именно, что Казику предстоит пройти весь свой жизненный путь за одни земные сутки. По мере продвижения со всех концов зоосада к ним подтягивались один за другим мастера искусств (см. статью деятели искусств), как живые, так и усопшие — те, что никогда не сводят с тебя глаз. По правилам военного времени сад был погружен во тьму, но светил месяц, и Казик мог различить предрассветные сумеречные тени, выступающие из своих укрытий и бесшумно склоняющиеся над ним, словно колеблемые ветром ветви деревьев. Он видел таинственные тропинки, уводящие во мрак и в неизвестность будущего. Буйно разросшиеся без надзора сорные травы сверкали крупными каплями росы и испускали дивные запахи дикости и свежести, огромное ночное небо, усыпанное мириадами томно вздыхающих и сонно моргающих звезд, нежно поглаживало личико юноши своими прохладными вуалями. И, несмотря на то что откуда-то издалека все время доносились резкие металлические звуки мегафонов и репродукторов, а порой и треск автоматных очередей и горизонт застилало багровое, лениво ворочающееся пламя пожарищ (горело подожженное немцами еврейское гетто), Казик был счастлив — он не понимал ничего из происходящего и не желал понимать. Не смущало его и выражение тоски и отчаяния на лицах сопровождавших его людей. В эти мгновения он вдруг ощутил, как его сердце расширяется в груди — до такой степени, что уже не может вместиться в ней, — и все тело становится невесомым, налитым чудесной шипучей энергией: крошечные сочные пузырьки во множестве вырывались из него и мгновенно взрывались звонкими хлопушками восторга. Он начал: 1) по-щенячьи кататься и кувыркаться по мокрой траве; 2) скакать на одной ноге и болтать руками в воздухе; 3) кричать во всю мощь своих легких, во весь свой тонюсенький голосок. Он был опьянен переполнявшим его блаженством, поскольку: а) ко всем чертям, ведь он тут, вот он! б) он жив, как только может быть живой! в) отныне и до скончания веков он пребудет здесь — бессмертный властелин, император этого мгновения, божественный творец ударов собственного сердца, автор этой травы, этих деревьев и ночного небосвода над головой! Да! Он жив! Он живет! Нет всему этому более глубокого объяснения или более простого! И к черту все звуки тоски и печали, шаркающие и хлюпающие там позади. К черту все, что мы знаем об этой поганой жизни и ее неизбежном конце, о предстоящем скором расставании с… (см. статью смерть Казика). Поначалу при виде этой неуемной радости воспитанника Фрида охватил ужас — до чего же огромно и бескрайне великое время, в котором каждый из нас — только жалкая ничтожная запятушка, легкая пауза, мгновенная задержка нескончаемого мрачного течения. Шестьдесят лет назад Фрид не присутствовал во времени и в ближайшем будущем снова будет исторгнут из него, исторгнут навеки. Он и весь его мир, все то, что он любил и считал важным, исчезнет, сотрется, словно и не бывало… Он взглянул на мастеров искусств, уныло бредущих за ним следом, и подумал, что то же самое случится и с ними, да, случится со всеми — наше пребывание в этом мире столь же кратко и призрачно, как след, оставляемый ногой в жидкой грязи, которая тотчас затягивается над ним. В этом не было ничего нового, и все-таки он был потрясен, поскольку воочию представил себе, как все они, все без исключения, будут вышвырнуты из времени, чужие, лишние и пропащие, лишенные всякой надежды. И вдруг неожиданно, вопреки всякой логике, невозмутимый и уравновешенный Фрид был охвачен тем же самым заразительным, пугающим, лихорадочным приступом радости, раскинул в стороны свои огромные ручищи и уже готов был восторженно по-щенячьи завизжать, но все-таки подавил рвущийся из груди вопль. Зато почувствовал, как тысячи крошечных душистых цветков розмарина распускаются на его теле и умащают сладким нектаром его кожу.
— воспитание, действие, направленное на формирование личности юного человеческого существа, внедрение в его сознание определенного мировоззрения, обучение навыкам поведения и жизненным правилам. Перевоспитание — активное давление на человека с целью изменить его уже сложившиеся привычки, представления или весь склад личности.
С той минуты, как Фрид понял, что отпущенный Казику срок чрезвычайно мал, он решил полностью посвятить себя этому ребенку и его воспитанию. Нельзя было терять ни единого мгновения. Особенно важны были детские годы, когда юное сознание цепко впитывает в себя все новое. Он взял малыша за руку и, глядя на его крошечное тельце, вновь подивился этому совершенству, этому чуду архитектоники! Они обошли вместе всю комнату, Фрид указывал на всякую имевшуюся в ней вещь и называл ее.
Фрид: Ковер, лампа, стол, стул, еще стул, еще стул…
Ребенок повторял вслед за ним каждое слово и запоминал его. Фрид торопливо и сбивчиво рассказывал про дом, про то, что он выстроен из кирпичей и поделен на комнаты, про зоологический сад, в котором имеется много-много вольеров и клеток, про людей, которые приходят смотреть на животных, и про то, что живые организмы содержат в себе отдельные системы и органы, но вдруг почувствовал, что его описания в значительной мере лживы, страдают неточностью и грешат против истины — не против каких-то конкретных общеизвестных фактов, а против стоящей за ними живой истины. Он замолчал и отчитал себя за собственную глупость.
Фрид: Ну, в самом деле, старик!.. Что за чушь ты несешь! Прежде всего следует рассказать ему о самых важных вещах.
Он присел на корточки, взял Казика за обе руки и, глядя ему в лицо, принялся с жаром повествовать о людях и народах, населяющих этот мир, об их делении на нации, исповедующие различные религии, о государствах и странах, сложившихся под влиянием этого деления, о политических фракциях… Тут он запнулся, секунду помолчал, однако еще прибавил в некотором сомнении: — Понимаешь, есть политические партии и есть политические хартии… — Рот его заволокло липкой горечью от пошлой бессодержательности изложенных фактов и от бессмыслицы всех этих делений, однако он превозмог себя и продолжал галопом: — Польша, Германия, христианство, коммунизм, Великобритания, иудаизм!.. — И вдруг его охватило
Проклиная себя за свою тупость, неловкость и ограниченность, он окончательно умолк.
Фрид: Безумие, безумие… Что я делаю?! Какая белиберда! Нужно рассказать ему… Нужно научить его… Прежде всего, объяснить, кем ему предстоит стать в жизни, направить его, то есть…
Но, несмотря на это благое намеренье, не смог удержаться от того, чтобы не засыпать ребенка готовым набором полезных советов и наставлений, как то: чего следует более всего опасаться (незнакомых людей, а также знакомых, не доверяться никому, никому не верить, никогда не рассказывать, что ты на самом деле думаешь, говорить правду, только если не осталось ни малейшей возможности соврать, потому что кто-нибудь непременно использует твою наивную откровенность против тебя, стараться ни с кем особенно не сближаться и никого слишком не любить, даже самого себя, потому что это чревато разочарованиями и тяжким раскаянием…). Будто охваченный рвотными спазмами, изрекал Фрид все эти мерзкие премудрости, прочно засевшие где-то в глубинах его сознания и тайниках души, доверху набитых подспудными страхами. С теми же возмущенными отцовскими интонациями и навязчивой пылкостью рубил фразы, и даже голос у него стал, в точности как у отца, а ведь сам постоянно нарушал эти горькие заповеди, и чем больше и больше убеждался в их житейской справедливости, тем сильнее гнушался ими и всегда надеялся, что отцовские предсказания не подтвердятся и не исполнятся. И ведь хотел сказать своему мальчику другие слова, слова утешения, как, бывало, это делала мама, вообще не открывая рта и не произнося ни единого звука, и он очень любил ее за это, да и вообще за все, они частенько сидели рядышком и наигрывали что-то на фортепьяно, и мелодии эти напоминали рассвет, словно редеющий туман растекались они из-под их рук и окутывали нежностью и теплом, а отец тем временем упорно вещал свое и заверял маму, что она еще убедится в его правоте и прозорливости, еще увидит, как Фрид благодаря ее попустительству превратится в «эротиста и богемного бездельника», и нотки презрения, звучавшие в этих словах, Фрид не мог позабыть во всю свою жизнь. А потом та же нотка презрения присутствовала и в его собственном голосе, когда он с необъяснимой жестокостью, которая была мучительна и для него самого, начал выговаривать Отто за его стремление собрать в их саду «всех этих отвратительных сумасшедших» (см. статью сердце, возрождение «Сынов сердца»). Да, в детстве Фрид мечтал стать пианистом, но тут мама заболела, и однажды отец зашел в его комнату и сообщил ему суровым голосом, что его мама уехала далеко-далеко. Неужели просто так взяла и уехала, даже не попрощавшись с ним? Он ни о чем не спрашивал, только старался как можно быстрее позабыть ее и ненавидел за ту боль, которую она причинила ему. Он отдалился от всех своих прежних товарищей и полюбил бродить в одиночестве по окрестным полям. Там встречались всякие зверюшки, с которыми можно было заводить знакомства и разговаривать, — они не боялись его и не спешили удирать. Этому не было никакого объяснения. Даже пугливые зайцы стояли спокойно, позволяли ему приблизиться и осторожно коснуться их. В эти же дни Фрид случайно повстречался с Отто Бригом (см. статью Бриг) и его сестрой Паулой, и так начался самый счастливый период в его жизни: он присоединился к команде «Сынов сердца». Но прошло и это. Фрид повзрослел и сделался врачом, как его отец и дед. Так было принято в их семье, что старший сын идет по торговой части, а младший занимается медициной. Но тут началась Первая мировая война, Фрид был призван в армию и назначен полковым врачом, неожиданно для себя он даже принял участие в нескольких боях и видел такие вещи, в которые прежде ни за что не смог бы поверить: оказалось, что люди способны ни за что ни про что причинять другим людям жуткие страдания. Не стоит останавливаться слишком подробно на этом периоде его жизни, которая словно бы задалась целью непрерывно наносить ему новые и новые удары (см. статью биография). Он, со своей стороны, в отместку обращался с ней так, будто она представляла собой подлежащее разграблению вражеское имущество. И вот теперь, разговаривая с Казиком, с грустью понял, что все, что прямо или вполрта, околичностями и намеками с брезгливостью предрекали ему отец и дед, постепенно в точности исполнилось и ему остается только раздумывать теперь в растерянности, не сложилась бы его жизнь как-то иначе, если бы он отважился защищаться, решительно бороться за туманные утешения, которые деликатно предлагала ему мама со всей своей нежностью и красотой, со всем чудесным запахом, исходившим от ее тела, когда она взмахивала руками, и тогда, только тогда прекратил изрекать несусветные глупости, которыми донимал Казика, и начал говорить о действительно важном: рассказал ему о Пауле. Мальчик, заключенный в его объятиях, пытался вырваться, извивался, колотил ножками, но Фрид предпочитал не замечать этого, потому что был слишком поглощен собственным рассказом, самым главным рассказом своей жизни, ведь он никогда не отваживался говорить об этом вслух и даже думать об этом не позволял себе, да, даже Пауле оказался не способен сказать ни слова любви.
Фрид: Пусть даже не любви, просто что-нибудь приятное…
Отто: Но она знала, Фрид, я уверен, что знала.
Фрид смотрит на него в растерянности — откуда он взялся? — слезы застилают ему глаза, он ничего не видит, он рассказывает Казику о своей безысходной тоске, о том, как ему не хватает ее запаха, лучистых морщинок вокруг глаз, которые прорезывались, когда она улыбалась, и одной такой родинки, которую он считал своей собственностью, — ведь только он один и знал о ее существовании, даже сама Паула не могла видеть ее. И чем больше он рассказывает, тем острее ощущает горечь утраты, потому что он любил Паулу больше всего на свете, у нее был удивительный талант к жизни, к ее жизни, и она всегда все делала правильно, правильно сидела на стуле, правильно перевязывала рану, в ее присутствии Фриду иногда удавалось почувствовать, что и он живет, что и в нем, возможно, есть нечто достойное хорошей, правильной жизни. Все это он изложил Казику с закрытыми глазами и мокрыми от слез щеками, он испытывал глубокую признательность к этому ребенку, подаренному ему на старости лет, потому что только благодаря Казику он начал приводить в порядок свою хаотичную и расхлябанную жизнь и оказался наконец в своем, правильном времени, как зерно, пролежавшее многие годы в неподходящем месте, на голом камне, вдруг подхватывается ветром, и опускается на плодородную почву, и начинает прорастать. Фрид говорил и говорил, хотя, в сущности, не произносил ни слова, а только мычал, и стонал, и бросал Казику в лицо какие-то отрывистые нечленораздельные звуки, потому что чувствовал, до чего же ничтожный срок им отпущен (см. статью время)! Казик едва не задохнулся под обрушившимся на него обвалом чувств, слишком тяжким для его стремительно истончавшейся жизни, под обвалом всего накопленного Фридом опыта, которым он все равно никогда не сможет воспользоваться, потому что хочет самостоятельно прожить свою жизнь и совершать собственные ошибки. Фрид открыл глаза, и с сочувствием и жалостью (см. статью милосердие) взглянул на ребенка, и увидел, до чего же тот мал, и слаб, и убог, и замолчал в печали. Так сидели двое, обняв друг друга. И врач понял, что вот сейчас он наконец сделал нечто действительно важное для своего сына.
— жалость (см. статью милосердие).
— подозрение, предположение, догадка о каком-нибудь неблаговидном поступке или отрицательном явлении.
Воспользовавшись тем, что оберштурмбаннфюрер Найгель отбыл в свой последний непродолжительный отпуск (см. статью отпуск) домой в Мюнхен, его заместитель, штурмбаннфюрер Штауке (см. статью Штауке), подкатился потихоньку к Вассерману, трудившемуся в личном огороде Найгеля, и принялся исподволь выспрашивать, «верно ли то, что про тебя говорят, будто бы ты не способен умереть?». Вассерман отрицал эти нелепые слухи. Тогда Штауке решил подступиться к старикашке с другого боку: что же такое связывает его с Найгелем?