См. статью «Любовь»
Шрифт:
Вассерман:
— Этот Штауке — пусть уже Господь пошлет мне, так и быть, в отличие от него долгую жизнь, пусть позволит, чтобы я умер уже после того, как увижу его на виселице! — глаза у него такие, да смилостивится над нами Всевышний, будто повыдергали у него только что все ресницы из век одну за одной. Сдается мне, что пытался он через меня прощупать атмосферу, убедиться хотел, что мы с Найгелем в самом деле уже такие большие приятели, друзья задушевные, водой не разольешь, — просто Шерочка с Машерочкой, Давид и Йонатан! Любовь и очарование! Ну что? Ведь и я не лыком шит, не вылупился из яйца в Хелме, сумел прикинуться полным дураком, опустил свои взоры долу не хуже стыдливой девицы и наплел ему всяких небылиц. Спросил, не желает ли он, чтобы жидовская нечисть вроде меня принялась сплетничать о почтенном немецком офицере, коменданте самого образцового, самого непревзойденного лагеря во Вселенной? Тотчас почернела его морда, как бока закопченного на костре котла, и поспешил унести свои ноги от меня подальше. Однако под вечер вернулся, снова принялся описывать круги вокруг моих грядок, переваливаться своей утиной походкой с боку на бок и опять завел разговор о нас двоих: обо мне и Найгеле: что это за дела такие творятся
— свадьба, празднество по случаю вступления в брак, а также обряд заключения брака.
Когда мы с Рути поженились, на свадьбу пришла тетя Итка, и я увидел на руке у нее пластырь. Такой наивной уловкой она решила избавить нас от созерцания номера, вытатуированного у нее на руке, поскольку не хотела омрачать нам веселье. У меня сжалось сердце от боли и жалости к ней, от невольного этого напоминания о пережитом, и еще от того, что я тотчас представил себе, что она чувствовала, когда надумала это сделать. Целый вечер я не мог оторвать взгляда от ее руки. Я видел, что там, под аккуратным чистеньким пластырем, скрывается глубокая язва, яма, пропасть, притягивающая к себе всех нас: и этот торжественно украшенный зал, и гостей, и всю нашу радость, и меня самого. Я был обязан рассказать здесь об этом. Прошу прощения.
— бойня, как овцы на заклание.
Только один раз позволил себе Вассерман поразмышлять по поводу поразительной готовности заключенных терпеть от своих мучителей любые издевательства и без малейшего сопротивления принимать мученическую смерть. Это случилось, когда Найгель, по заведенному обыкновению, вышел отобрать себе новых работников из только что прибывшего к лагерному перрону транспорта. Снова и снова смотрел Вассерман на «синих» — евреев, на которых возложена обязанность приема свежих партий узников. Они видели неторопливо приближающегося Найгеля и прекрасно понимали, что это означает для них. Но, несмотря на это, продолжали как ни в чем не бывало приветливо улыбаться и успокаивать напуганных и измученных людей, высыпавших из состава на «юден рампу», — точно так же, как это делали их предшественники, когда Найгель явился отобрать себе новый штат приемщиков две недели назад.
Вассерман:
— Великий Боже, властелин мира! Ведь и мы, когда брали нас туда, в эти душегубки, слышишь, Шлеймеле, всего-навсего один украинец был приставлен наблюдать за нами, но даже в голову не пришло нам наброситься на него, воспротивиться смерти! Царский приговор — закон. И ведь невозможно сказать, что не догадывались, что нас ждет. Ведь проживали мы в Третьем лагере уже несколько лун, и глаза наши не были замазаны глиной, и ноздри не были заткнуты ватой, и запах дыма насквозь пропитал уже наши тела и души, и, скажем, к примеру, — ну хорошо, пусть не настоящее восстание, но хотя бы удавить этого негодяя, хоть пощечину дать выродку, чтоб наказал его Господь терновниками на морде! Хоть плюнуть ему в глаза, прислужнику дьявола, порождению Содома, — и это нет! Ай-ай-ай… Искажение образа, поношение человеков… Полагаю я, смертельная обида уже текла в наших жилах, как яд, как сонное зелье. Обида, что если творят такое с Божьими созданиями, то не осталось уже в этом мире ничего святого, не осталось, ради чего вообще стоило бы жить и бунтовать. Верно ли суждение мое, Господин мира? Предали люди собственный образ, и единственное заслуженное ими наказание от убогих рук моих, что не шевельну я даже мизинцем ради сомнительной привилегии зваться человеком. А! — все эти прекрасные мысли приходят теперь, когда я окапываю грядки и очищаю землю от камней. Но ничего такого не было во мне в то время, когда гнали нас, голых и беззащитных, к душегубке. Во всех нас, я полагаю, звучит отныне один и тот же мотив. Колыбельная, порожденная скорбью и отчаяньем, большой метроном бабуси смерти отстукивает-отбивает ритм, вот она, пляска иссохшего черепа, лязг челюстей, гигантская ржавая пасть приготовлена тут для нас, в нашу честь устроено это действо: втянуть и перемолоть — так, так, так! — и мы сами становимся частью этой машины, ай, да, верно: не люди идут тут навстречу своей гибели, нет, только то, что осталось от человека после всех унижений, после того, как раздавили его и ограбили, отняли у него его самого и превратили в скрежещущий остов, в грубый чертеж человеческого характера, эдакие через силу вращающиеся зубчатые колеса, в которых нет души, нет даже воспоминания о чувстве, движущиеся конечности, общие для всех… Только такими могли мы предстать пред убивающими нас — смехотворное выражение бессильного протеста, в самом деле так, если не осталось ничего человеческого, так сделаемся рефлексией, безжалостным отражением их собственного чудовищного образа, не евреи идут тут на смерть, но добровольные оборотни, вывернутые наизнанку палачи, гнусные твари, в бесконечной извращенной процессии являющие истинный лик смердящего мира, который гонит нас на смерть… Так смертью своей выносят они ему приговор, ай,
Слова Вассермана приведены тут полностью, без купюр и сокращений. Вместе с тем позволим себе, просто для равновесия, выразить и свое мнение, вернее, недоумение: как же так? Неужели? Без ропота, без единого гневного возгласа, без проклятия? Даже без зуботычины извергу-украинцу, чтобы оставить по себе память хоть оплеухой по его мерзкой морде? Как овцы на заклание?
— дневник, тетрадь, в которой человек ежедневно или время от времени, но достаточно регулярно записывает факты, события, происшествия, собственные размышления и впечатления и т. д. Существуют также профессиональные дневники, в которых последовательно отражается процесс работы, ход исследований и т. п.
Дневник городского зоологического сада Варшавы, который вел доктор Фрид начиная с конца тридцатых годов и далее, единственное свидетельство глобальных сдвигов, происходивших в умах ответственных за его содержание и приведших в конечном счете к пересмотру основной миссии зоосада. Поначалу Фрид каждый вечер заносил в дневник только краткие отчеты о своей профессиональной работе, состоявшей в наблюдении за состоянием животных, их лечении, закупке новых экземпляров или продаже молодняка. Для примера приведем отрывок из этих записей: «3.8.37. 1) Рентгенологическое обследование тигренка Макса. Нет указаний на повреждение позвоночника. Кости таза и бедер и коленные суставы в порядке. Просматривается легкая асимметрия в костно-хрящевых отделах, возможно свидетельствующая о начальной стадии хрящевой дисплазии скелета. 2) В моче самки бабуина Амадии наличествуют признаки крови, что, по всей вероятности, свидетельствует о приближении течки. 3) Отправлены просьбы о закупке двух пар кондоров. Поступили предложения из Лондонского зоопарка (Англия), зоопарка Карла Гагенбека (Германия), Сингапурского зоопарка…»
Но по мере того, как Зоо поневоле начал менять свой профиль и превратился в арену деятельности Отто Брига, дневник пополнился информацией о положении прижившихся в нем мастеров искусств (см. статью деятели искусств). Так, например, в записи от 2 ноября 1942 года сказано: «В сад прибыл Элия Гинцбург (см. статью Гинцбург). Физическое состояние: чрезвычайно неблагополучное, угрожающее жизни. Душевное потрясение и физиологические изменения в результате электрошока. Все десять ногтей на руках вырваны с ужасающей жестокостью. Зверски удалены шестнадцать зубов. Ожоги на половых органах и сосках…» Еще одна запись: «Пятого февраля 1943 года прибыл Малкиэль Зайдман (см. статью Зайдман). Гнойный абсцесс в обеих подмышках. Две открытые раны, не реагирующие на лекарственные препараты и не поддающиеся никаким усилиям добиться заживления. Рекомендации: немедленно перевести на другое место работы, как можно дальше от молодняка и в особенности птенцов фламинго, начинающих отращивать крылья…» Или такая: «6 сентября 1943 года. Рихтер (см. статью Рихтер) окончательно ослеп. Бельма на обоих глазах покрыты светящейся пыльцой неизвестного происхождения. Попытки удаления пыльцы не дают результатов, поскольку она немедленно появляется снова…» И так далее в том же духе.
— детство, отрезок времени в жизни человека от рождения до завершения периода полового созревания.
Детство Казика заняло шесть обычных земных часов — от двадцати одного ноль-ноль, когда новорожденного коснулась белоснежная бабочка, до трех часов ночи, когда он очнулся от сна возмужания (см. статью возмужание, сон возмужания). Это был живой, резвый, любопытный и совершенно необузданный ребенок. Беспрерывно залазил на стулья и столы, бесстрашно спрыгивал с различных предметов мебели на пол и безостановочно носился по всему дому. Иногда доктор решался мягко и ласково попенять ему за слишком несносные проделки и разрушения, попросить прекратить особенно опасные и безумные выходки, но…
Фрид: Я и сам понимал, что это бесполезно: все равно он не послушается. К тому же я знал, что нельзя препятствовать ребенку в его настойчивом стремлении познать окружающий мир. Особенно этому ребенку, в распоряжении которого остается так мало времени (см. статью время). Хотите верьте, хотите нет, но мне и самому отчасти нравилось его упрямство. Всякий раз, свалившись, он тотчас вскакивал на ножки и с еще большей прытью устремлялся дальше: вперед и вверх! С невероятным упорством двигался по жизни и не знал никаких сомнений. Если мне позволительно немного погордиться, скажу, что эту отвагу и уверенность в своих силах я рассматриваю как несомненный плод того воспитания (см. статью воспитание), которое я дал ему. Да.
Однако вскоре Фрид заметил, что при всей своей резвости Казик периодически закрывает глаза и как будто застывает. Можно сказать, исчезает. Словно его забирают на долю секунды куда-то в другое место. Он надеялся, что это не свидетельствует о еще одном опасном отклонении, связанном с его заболеванием. Затем он догадался, что это попросту мгновения сна — «ночное» забытье его подопечного, ведь одна секунда в быстротечном существовании Казика соответствовала примерно восьми часам жизнедеятельности обычного человеческого организма. Пробудившись, ребенок оказывался еще более энергичным и подвижным, чем за мгновение до этого, с бурным восторгом перегонял стулья из одного угла комнаты в другой, подкидывал в воздух драгоценные книги из собрания Фрида, выдирал страницы из толстых, многие годы спокойно пылившихся на полках научных томов, без зазрения совести копался в ящиках шкафов и комодов…