Снег на Рождество
Шрифт:
— Где это я?.. Где это я?.. — прошептал он, и ему стало немного совестно за себя — вот он богатырь-мужик и не может понять, что это с ним происходит средь белого дня.
Ее теплые руки нежно заскользили но его лицу. Она ему что-то говорила. А он знай долдонил:
— Лиля, а можно я тебе в ножки поклонюсь.
— Великолепно, великолепно… — зашептала она, и он чувствовал, как ее губы прикасались к мочке уха. — Ты тоже, оказывается, полебиотик, полебиотик до самого дна…
И от радостного волнения, все еще переполненный неразрешимым недоумением, он бил ножками по полу и целовал ее в щеку.
— Лиля, а ты мне сразу понравилась!
— Знаю, знаю, — шептала она, рассматривая его.
И его душу, и его тело таинственно
— Ты самая изящная женщина.
— Сумасшедший, какая женщина, ведь я девочка.
— Хорошо, пусть будет девочка.
Ну а что дальше с ним было, он ничего не помнит…
— Странное приключение, — сказал он ей рано утром и потянулся. А затем замер. Она, видно, встав намного раньше его, стояла перед ним в длинном платье, в белых лайковых перчатках и в перламутровых туфельках. На широкополой, белоснежной шляпке, на вид очень хрупкой, алела настоящая роза.
И глядя на нее, он вновь будто опьянел. Легкая и стройная, она с улыбкой посмотрела на него и сказала:
— Я люблю каждый месяц за кого-нибудь выходить замуж. Ты не представляешь, как это здорово. Свадебное ощущение самое светлое. В нем много жизни, страсти и мечты, — и с трепетной нежностью приподняв фату, добавила: — И не улыбайся, пожалуйста. Сейчас ты, женившись на мне, не сразу забудешь меня. Пусть даже эта свадьба для нас будет условной. Итак, мой милый друг, да здравствует свадьба! Ты любишь меня, а я тебя.
Ее идея показалась ему очень красивой. Он живо встал. И она, смеясь, прижалась к нему головой. А затем включила свадебный марш. И быстренько надев на него фрак и цилиндр, подвела к стене, которая абсолютно вся от пола и до потолка была увешана фотографиями.
— Сто шестьдесят два раза я выходила замуж. И всех мужчин, с которыми эта торжественная процедура у меня происходила, я до сих пор люблю! Некоторые и сейчас приезжают ко мне, некоторые не приезжают. Но это не главное. Пусть иные уже и не помнят меня. Зато я их помню.
В комнате было сумрачно. Но Иван внимательно всматривался в фотографии. Кого здесь только не было. Короче, мужчины были всех статей и возрастов. Худые, толстые, бритые, лысые, длинноносые, остроносые, старцы и совсем юнцы.
— Ты у меня сто шестьдесят третий… — прошептала она и попросила Ивана зажечь свечи. Отбежав, Лилька взвела рычажок стоящего у окна фотоаппарата и, вернувшись к Ивану, так прижалась к нему, словно она замерзла, а он был батареей парового отопления.
— Смотри не в объектив, а на меня. Ну, а сейчас прикоснись кончиком моего пальца к кончику моего носа и улыбнись, одновременно щупая другой рукой мою спину. Кости старые у меня, и их надо поразмять, — засмеялась Лилька, и так ловко изогнулась перед Иваном, что того бросило в пот. «Не дай Бог, жена фотографию увидит…» И рука его со спины поползла вниз. Но не успел он ее убрать, фотоаппарат сработал, и молодожены запечатлелись на пленке так, как Лилька и хотела. Ну а после они танцевали вальс и клялись жить дружно, любить крепко и ни в коем случае не изменять друг другу. И если поначалу, особенно во время фотографирования, Иван слегка сдрейфил, то затем он постепенно втянулся в это чудное мероприятие. И вскоре процедура ему так понравилась, что он вместо одного дня задержался у Лильки на целую неделю. На седьмой день, провожая Ивана домой, Лилька сунула ему «липовую» справку, в которой было написано, что Халтуркин Иван с такого-то и по такое-то находился на стационарном лечении по поводу ушиба головы. Внешний вид Ивана соответствовал диагнозу. Синяя шишка на лбу не уменьшилась, а, наоборот, даже увеличилась.
— А ты ко мне через месяц придешь? — спросила его на прощанье Лиля.
— Зачем? — пробурчал он.
— Как зачем? А вдруг ты на мне вторично захочешь жениться.
Он раскрыл рот, с удовольствием хмыкнул. А она, вздохнув, опустила глаза. А когда подняла, то слезы долго
Митрохе с утра до вечера и эту неделю и следующую было велено пилить дрова для блатняков. Примерно кубов около тридцати следовало заготовить. Солнце светит ярко, но мороз свирепеет. Неспокойный и жадный до людского тела, он жалит Митроху. Но это только поначалу работы ощущает Митроха, как стыло в лесу. А стоит ему десять берез повалить, и он скидывает полушубок. Оставшись в одном ватном жилетике, кричит: «Ну, браток, теперь посмотрим, кто кого!»
Неизбалованные отдыхом ошершавленные его ладони так впились в рукоятку бензопилы, что, кажется, они вросли в нее, как врастают березовые корни в землю. Пила трясется, рвется, дрожит. И все это передается через Митрохины руки в тело. Другой, подержав такую пилу минут пять, тут же оставит ее, чтобы отдышаться. Но Митрохе не привыкать, и пиловая трясучка, почти столь же гибельная, как трясучка отбойного молотка, ему нипочем. За долгие годы работы в лесничестве тело Митрохи привыкло мучиться. Не одна рубаха сопрела на спине. И не одна пара сапог истерлась. А сколько ватных жилетов полопалось на его груди. Эх, да разве все перечислишь. Занятой делом голове не до счета. И кажется Митрохе, что никакая смерть не возьмет его. Он увлекается работой до отключки. Зачерпнув в руку слежавшегося снежку, он потрет им лоб, щеки, и глядишь, вновь посвежеет, и усталости, так упорно до этого напоминающей о себе, как и не бывало.
С облегчением вдруг зазвенит и завизжит бензопила, и Митроха в радости прокричит: «Ах ты, соловушка моя, пила…» — и отбегает в сторону. И огромная береза, на прощанье махнув небу макушкой, тут же с шумом падает.
Топор у Митрохи маленький, но до того острый, что он может сбрить на своем подбородке щетинку. Заглушив бензопилу, он достает его из-за пояса и, поплевав на руки, начинает освобождать ствол от веток. Бьет его мощно, сильно, только щепки успевают отлетать.
Настроение у него сегодня «морковное», это значит хорошее. Деревья валятся легко, бензопила не подводит, топор тоже… И лишь иногда Митроха натужно как-то вздыхает, задумчиво смотрит вдаль, нет, не туда, где начинается дорога, а на высокую горку, за которой дымится станция. Он вдруг возьмет и прижмется к еще не срубленному дереву, и вот так молча простоит минут пять. Более тридцати лет он работает в лесничестве. И никогда особо ни о чем не задумывался. А тут тебе на-ка, вдруг мыслишки разные колупать мозги стали. Да о чем задумался, о «темноте» какой-то. Вот и сегодня он тайком от всех повезет на санках дрова к станции, сложит их под станционную лестницу и, словно сделав какое-то славное дело, успокоится.
«Как трудно понять самого себя, но еще труднее понять других людей…»
Порой он все никак не уразумеет, ну почему он вдруг ни с того ни с сего начал возить на станцию дрова. Никто ведь не возит, а он возит. И почему эта «темнота» так зазанозилась в его сердце? Ох, и ноет же оно у него при виде ее. И тогда возникает такое ощущение, словно не они чем-то обделены, а он обделен. И не просто обделен, а на веки вечные. «Когда это только кончится», — вздыхал Митроха, морща лоб. Левый глаз его начинал дергаться — нервный тик…
Он подошел к бензопиле и, осмотрев ее внимательно, протер. Однако заводить передумал. Прислушался. Легкий ветерок прошумел над головой и утих. Где-то скрипнула ветка. Затем что-то пискнуло. На станции вдруг по-детски жалобно свистнула электричка. «Небось у переезда кто-то дорогу ей перебежал. А может, просто машинист предупреждает». Достав папироску, он закурил. А затем взгляд его вновь уперся в горку. Желваки взбухли и задвигались. Продолжая в каком-то удручении размышлять, он чистой тряпицей вытер пот со лба и с носа. Стыла грудь, стыли плечи. И солнце, осветив его всего, осветило и слюнку на его верхней губе.