Снег на Рождество
Шрифт:
— Скорей гармошку мне, я плясать хочу…
Митроха сбегал в соседнюю избушку и приволок баян. И тут же лесник-медведь, покорно приняв его из Митрохиных рук, проворно натянул лямки на плечи и, притоптывая в такт музыке, заиграл «барыню», И длиннолицая красавица пустилась в пляс с лесниками. Ох, и зла же она была, оказывается, до пляски. А лесники еще злее были. Пол трещал, ходил ходуном. Быстрее юлы кружилась она на одном месте.
— А вальс вы можете?.. — вдруг спросила она Яшку. — Я вальс ужас как люблю…
— Могу… — гаркнул он ей, и в ту же минуту оказавшись в его объятиях, она закружилась. И тихо стало в доме. Вальс «Амурские волны»
Леснику-медведю ловко подыгрывал на ложках худой лесник. Усатый, полный лесник, похожий на Тараса Бульбу, подбежал к Фисе и, прослезившись, крикнул:
— Не уезжайте, пожалуйста, не уезжайте… Ведь у вас такая душа!.. — и взяв обе ее руки, прошелся с нею в танце два круга.
Казалось, что баянист вот-вот разорвет меха. Яшка, подойдя к нему и жалостливо посмотрев на него, попросил его успокоиться. Но тот, не обращая внимания, заиграл пуще прежнего. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы Зинка не завопила:
— Братцы, полундра… — обхватила голову руками: — «Темнота»… — и, продолжая смотреть в окно, трусливо отступила назад.
Все так и замерли.
Вечерело. И от сиреневого заката был сиреневым снег.
— Вот они… — указал в поле Яшка.
— Так это же люди!.. — улыбнулась вдруг Фиса.
С горки, по направлению к лесничеству, спускалось несколько человек. Почти у каждого из них был за спиной набитый рюкзак, в руках — по охапке дров.
— Это мои дрова… — прошептал Митроха.
Фиса вздрогнула. Ей показались знакомыми эти люди. Да, совершенно верно, она видела их сегодня в электричке, и они, кажется, тоже вышли на станции Картузы.
— Черт знает что, нелепость какая-то… — нарушил тишину Яшка.
— Каким образом все это случилось?.. — строго спросила Фиса.
— Сейчас у меня нет слов все объяснять, — прошептал, краснея, Яшка. — Если можно, я потом вам расскажу…
Фиса присела за стол. Голова ее гудела. Фисе казалось, что тысячи поленьев сыпятся прямо с неба.
— Извините, — очень тихо обратился к ней Яшка. — Но вам, видно, нелегко видеть все это…
— Нет, нет, — торопливо прошептала она…
Морозы усиливались. И «темноте» несколько ночей подряд пришлось пробыть на станции.
Засыпали горемыки обычно за полночь. Укладывались на скамейках, подложив под голову рюкзаки. Гудки электричек и поездов пенсионерам не мешали.
Но прежде чем уснуть, они беседовали. О жизни. О счастье. Короче, обо всем. Их эти разговоры грели и объединяли…
— Я свободу люблю. Что может со свободой сравниться… Да ничто… Эх, если бы не свобода, то русский человек давным-давно бы пропал… — И кто-нибудь начинал креститься.
— Никакой крестной силы нет… Бог давным-давно умер, вначале сын его умер, ну а потом и он.
— Ну, нет, нет… Он жив, жив… Он скоро явится…
— Говорю, нет…
— Ну, извини… Ну ничего, вот еще с десяточек лет поживем, тогда и увидим, кто прав был…
— Ладно, проживем…
— С молодых нечего строго спрашивать… Придет время, и они тоже поймут… Совесть-то, она у каждого человека есть, только вот надо, чтобы она истосковалась. Хорошее дело, когда душа от нее заноет. И тело, и ты сам, и все, все остальное вдруг точно пожаром займется. Весь срам твой и вся твоя ложь наяву предстанут. Ох и мерзко же будет, ох и нехорошо…
— Скажи, а почему раньше эта совесть, когда
— Да не в этом все дело, не в этом… Просто все мы крохи по отношению к вселенной. В любой момент дунь на нас, и мы подохнем… И совесть, как я считаю, не надо ждать, ее, наоборот, надо по крупицам собирать.
— И много ты ее собрал?..
— Ну, да много… Чтобы ее обрести, надо обязательно что-нибудь пережить… Человек должен быть душевно ранимый. Его должно все трогать и волновать… Нет, не театр должен быть, а все на самом деле… Ну, как бы поточнее сказать… Совесть как бы освящает человека, делает его добрым и придает ему особенное значение и звучание…
— И тогда кроха делается глыбой…
— Совершенно верно…
Вздрагивал плафон под потолком. И горели дрова в станционной кочегарке, раскаляя кирпич докрасна.
— Я не пропаду, я брод в любой реке найду, а вот народ, если ему вовремя не помочь, забарахтается… Ну и воронье! Из-за вас света белого видно не стало. Сколько раз я говорил, не о себе думайте… Первым долгом сжальтесь и побеспокойтесь о товарищах. Ведь еще столько людей в обиде прозябает… И люди они нужные, славные, не обманывайте их, а наоборот, добрым делом подзаряжайте… Неужели они оглохли? Чего они ждут?.. Не болтать надо, а дело делать… Ну когда же появится на свет настоящее начальство. Долго ли его еще ждать?.. Ладно, буду ждать и терпеть…
— Чудной ты…
— Это ты чудной… Многие без совести сейчас живут. Потому что с совестью жить одна дребода… Совесть мучит. А тут себе живи припеваючи и в ус не дуй…
— Почему я не с теми, кто привык воровать?.. Может, сбился с пути? Ведь жизнь так коротка и так хочется пожить сладко…
Трепещет пламя, и от этого в станционной кочегарке потолок, покрытый сажей и копотью, кажется живым.
Вода в чайнике давным-давно выкипела. Дрова прогорели. Сердито шипит раскаленный кирпич, когда его осыпают снежинки, залетающие в печь сквозь щелястую дверь. И от этого красный кирпич становится вишневым. Фиса, Яшка, Митроха и прочая лесниковая братия так забила кочегарку, что в ней не повернуться. Вентиляционная решетка снята, и теперь превосходно слышны все звуки из станционного зала. Для этого Яшка как следует протер влажной тряпкой покрытое копотью и паутиной окно, находящееся чуть выше старого расписания поездов, и теперь если забраться на деревянные ящики, то можно увидеть зал.
Человек десять, включая Фису, Яшку и Митроху, стоят на ящиках, наблюдают за преспокойненько похрапывающей «темнотой».
— Кто сказал, что они буянят? — прошептала Фиса. — Смех и грех… Мне кажется, не разобравшись, вы просто ввели меня в заблуждение… — Фиса нахмурилась, топнула ножкой. — Это нормальные люди. Я не нахожу в них ничего плохого, немножко странные, конечно. Но, извините, у каждого из нас свой норов, и угомонить нас порой тоже бывает ох как трудно… — пальчики у Фисы дрожали. В кочегарке было страсть как жарко. Тело Фисы распарилось. Глубоко оскорбленной она вдруг себя почувствовала. И зачем только поехала она в это Дятловское лесничество. И зачем поплелась в столь поздний час на станцию. Чуть левее от нее из деревянных покоробленных досок был сбит топчан, на котором в засаленном халатике, потный и черный, сидел старик-кочегар. Он смотрел то на Фису, то на ее ножки и ничего толком не понимал.