Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
Шрифт:
Дерево вообще играет в «Федре» исключительно большую роль. «Федру хотелось бы дать воплощенным миртом, обвить ее всю вокруг миртового деревца», — пишет Цветаева [323] . С другой стороны, дерево явно выступает как символ Ипполита (и даже фаллический символ, ср. с. 426, 439). У Густава Шваба обстоятельства смерти Федры вообще подробно не рассказаны; в большинстве версий мифа Федра вешается на притолоке двери. У Цветаевой она вешается именно на миртовом дереве, посвященном Афродите. Как уже замечалось, таким образом в трилогии воссоздается архаический греческий образ повешенной богини-дерева-луны [324] . В свою очередь, этот образ соответствует типичному шаманскому символу — ритуальному восхождению на (мировое) дерево и ритуальной казни [325] . Здесь обращают на себя внимание и некоторые другие мотивы: шкурки ланичьи (деталь шаманского костюма, с. 439), утес (мировая гора, с. 426, 439), наконец, символическое оживление костей (с. 460), которым на высокой ноте завершается трагедия [326] .
323
Цветаева
324
Замечание Сергея Аверинцева. О повешенной богине см., в частности, Nilsson Martin P. The Minoan-Mycenaen religion and its survival in Greek religion. New York, 1971. P. 530 и далее; Frazer James G. The Golden Bough. New York, 1935. Vol. 1. P. 291 и далее.
325
Eliade Mircea. Op. cit.
326
Там же.
Проникновенно воссоздавая древнюю стихию ритуала и мифа, повторяя архаические ходы фигуративных мифических логик, Цветаева всё же не исследует миф научным или паранаучным образом, как Вячеслав Иванов. В ее трагедиях стихия мифа проявляет себя не только на уровне семантики; в куда большей степени, чем у Иванова, она воплощена на более низких уровнях текста. Она заключена в резких, доходящих до гротеска столкновениях стилистических пластов, совмещении несовместимого, связи несвязуемого — высокого и низкого, хвалы и хулы; в поэтике исступления, выхода за пределы (особенно на уровне синтаксиса и метра); в звуковой и ритмической ткани стиха, сбивающейся на скороговорку и глоссолалию. Рядом с Цветаевой Иванов предстает как книжный, иллюстративный поэт, во многом использующий мифические образы формально, в традициях Ренессанса и маньеризма (хотя на фоне русского символизма ивановское понимание мифа поражает оригинальностью и глубиной) [327] .
327
Известно, что Вячеслава Иванова весьма высоко ценил и Хлебников, новаторская роль которого в русской поэзии не уступает роли Цветаевой.
Это различие двух поэтов — различие двух равновозможных подходов к мифу в культуре XX века. Миф можно воспринимать извне — и воспринимать изнутри; интерпретировать — и жить в его стихии; описать — и прочесть, повторить всем текстом своего творчества и жизни. Быть может, это имела в виду Цветаева в стихах, посвященных Вячеславу Иванову, одному из своих учителей.
Вячеслав Иванов и Осип Мандельштам — переводчики Петрарки
(На примере сонета CCCXI)
История нового русского искусства начинается с эпохи символизма. В эту пору обновилось и искусство русского перевода. Едва ли не впервые со времен Жуковского и Катенина появилась некая осознанная переводческая эстетика. В отличие от банальных массовых переводов XIX века символистские переводы (а впоследствии и переводы акмеистов) обладали установкой на стиль, нередко и на точность. Однако символистская теория перевода по своей сути была парадоксальной. Символисты воспринимали творчество как эзотерический акт — всегда однократный и неповторимый; как вид познания запредельных сущностей — познания несовершенного и частичного; как установление отношений между видимым и незримым, разорванным и единым — установление, всегда балансирующее на грани чуда и неудачи. Реконструировать подобный акт, по мысли символистов, принципиально невозможно. Если само произведение искусства несовершенно и частично, то перевод несовершенен и частичен «в квадрате». Можно лишь надеяться, что читатель перевода получит некий импульс, намек, направление поиска.
Это философское обоснование принципиальной невозможности перевода подкреплялось и филологическим. Ученые-филологи того времени — прежде всего, разумеется, Потебня [328] — подчеркивали внутреннее своеобразие каждого языка, приходя к мысли о взаимной непроницаемости языков (ср. учение Гумбольдта и более позднюю теорию Уорфа).
Следовательно, перевод как таковой для символиста немыслим. Но мыслимо нечто вроде полноценной вариации на сходную тему на материале другого языка. Там, где речь идет об эзотерическом и запредельном, всегда остается возможность чуда. Именно поэтому Волошин, рецензируя брюсовские переводы Верхарна, обмолвился: «…от переводчика стихов я требую прежде всего органической способности к чуду» [329] .
328
См. Потебня Александр. Мысль и язык. Харьков, 1913 (первое изд. 1862).
329
Волошин Максимилиан. Эмиль Верхарн и Валерий Брюсов // Весы. 1907. № 2. С. 77.
В переводческой практике начала XX века сталкивались две линии, которые, впрочем, прослеживаются и в наши дни: линия Анненского (впоследствии Пастернака) и линия Брюсова и Гумилева (впоследствии Лозинского) [330] . Переводы Анненского понятны лишь в контексте его собственного творчества, как его дополнение. Они крайне субъективны и предполагают резкие отступления от оригинального текста. Брюсов и Гумилев стремились к большей объективности, даже научности. Но они также включали переводимое в контекст собственного творчества (просто это творчество было другим, его внутреннее строение было более «объективным»). Именно на фоне этих двух течений следует рассматривать переводческие работы двух крупных поэтов эпохи — Вячеслава Иванова и Осипа Мандельштама. Оба они — хотя, вероятно, в неодинаковой степени — обладали «органической способностью к чуду».
330
Ср. многочисленные исследования Ефима Эткинда.
Проблема «Иванов и Мандельштам» исследована явно недостаточно. Однако не подлежит сомнению, что символиста Иванова и ученика символистов Мандельштама связывало некоторое родство [331]
331
См. общеизвестные высказывания Мандельштама об Иванове (Мандельштам Осип. Собрание сочинений. Нью-Йорк, 1971. Т. 2. С. 228, 343 и др.). Ср. также Тарановский Кирилл. Пчелы и осы в поэзии Мандельштама: к вопросу о влиянии Вячеслава Иванова на Мандельштама //То Honor Roman Jakobson. The Hague, 1967. Vol. 3. P. 1173–1195; Морозов Александр. Мандельштам в записях дневника С. П. Каблукова // Вестник РХД, 3. 1979.
Оба поэта переводили Петрарку. Эти работы разделены почти двумя десятилетиями. Многочисленные ивановские переводы опубликованы в отдельной книге, вышедшей в 1915 году [332] . Мандельштам в конце 1933 — начале 1934 года перевел четыре сонета, которые впервые были опубликованы лишь в 1962–1967 годах [333] .
Во взгляде Иванова и Мандельштама на Петрарку несомненно присутствовало личное начало. Их привлекала не только поэтическая высота Петрарки, не только его свободно-интимное отношение к античному наследию, столь сходное с отношением к античности обоих русских поэтов. Сама любовь к «мадонне Лауре» проецировалась на их биографии. Ивановские переводы явно связаны с его стихами, посвященными Лидии Зиновьевой-Аннибал. Мандельштамовские переводы, как полагает Надежда Мандельштам, определенным образом соотносятся с памятью об Ольге Ваксель [334] . Всё же переводы Иванова имеют менее личный характер. Это во многом академический труд, входящий в череду просветительских предприятий символистов. Напротив, Мандельштам, в общем не любивший переводческую работу [335] , резко отделял четыре сонета Петрарки от других своих трудов в этой области и включал их в собственный поэтический канон [336] .
332
Петрарка Франческо. Автобиография. Исповедь. Сонеты / Перевод Михаила Гершензона и Вячеслава Иванова. М., 1915.
333
Вестник РСХД, 1, 1962. С. 49–50; Воздушные пути, 3. 1963. С. 19–21; Мандельштам Осип. Собрание сочинений. Вашингтон, 1967. Т. 1. С. 360–363; Мандельштам Осип. Стихотворения. Л., 1973. С. 246–248.
334
Мандельштам Надежда. Вторая книга. Париж, 1972. С. 278.
335
Ср. Мандельштам Надежда. Воспоминания. Париж, 1979. С. 77–78; Она же. Вторая книга. С. 134; Липкин Семен. Угль, пылающий огнем // СССР: внутренние противоречия, 7. 1983. С. 233.
336
Мандельштам Надежда. Вторая книга. С. 278–279.
О мандельштамовских переводах из Петрарки уже существует литература. Прежде всего это превосходная, отмеченная Надеждой Мандельштам, статья Ирины Семенко [337] . Упомянем также статью Донаты Муредду [338] , в которой, увы, есть заимствования из Семенко, данные без надлежащих ссылок, а кроме того, и ряд неточностей [339] . Ивановские переводы менее изучены. Насколько нам известно, о них написана лишь обзорная статья Лоури Нельсона [340] .
337
Семенко Ирина. Мандельштам — переводчик Петрарки // Вопросы литературы, 1970. № 10. С. 153–169.
338
Mureddu Donata. Mandelstam and Petrarch // Scando-Slavica, 26. 1980. P. 53–84.
339
В частности, Доната Муредду не различает Ольгу Ваксель и Ольгу Арбенину.
340
Nelson Lowry, Jr. Translatio Lauri: Ivanov’s Translations of Petrarch // Vyacheslav Ivanov: Poet, Critic and Philosopher / Yale Russian and East European Publications, 8. New Haven, 1986. P. 162–189.
Сравнение переводов одного сонета Петрарки (CCCXI), возможно, дополнит размышления Семенко и Нельсона. На примере этого сонета нетрудно продемонстрировать как мастерство обоих русских переводчиков, так и существенное различие их поэтических принципов.
В своих теоретических высказываниях Вячеслав Иванов был сторонником того, что мы называем «линией Анненского», — т. е. вольного, субъективного перевода.
«Верховная цель последнего [т. е. перевода] — создать музыкальный эквивалент подлинника. Таковым может быть только переложение; оно одно становится имманентным поэтической стихии языка, обогащаемого даром из чужеземных сокровищ. „Буква умерщвляет“; но, жертвуя дословной близостью подстрочной передачи, перелагатель-поэт должен возместить ее верностью истолкования» [341] .
341
Цит. по Иванов Вячеслав. Стихотворения и поэмы. Л., 1978. С. 505–506.