Собрание сочинений. Т. 3. Буря
Шрифт:
— Между прочим, верьте не верьте, а я сегодня встретил на углу Мельничной и улицы Валдемара своего старого шпика, который спровадил меня в тюрьму. Помните, мы его Гориллой прозвали?
— Длиннорукий такой, с тупым взглядом? — кивнул головой Петер.
— Вот-вот. Сразу узнал меня, паршивец, но сам и виду не подал, то ли по излишней застенчивости, то ли еще почему. «Что это вы так заважничали, дорогой Горилла? — говорю я ему. — Не желаете старых друзей узнавать! Постойте минуточку, мне вам надо кое-что сказать». Он и ухом не ведет, знай шагает и все по сторонам косится, нельзя ли проскользнуть в какую-нибудь щелку. Наконец, возле каких-то ворот мне удалось схватить его за лапу и остановить. «На что же это похоже, молодой человек, говорю, чего ради мы несемся по улице, словно наперегонки?
«Как же быть теперь? — говорю я ему. — Сам ведь понимаешь, что деньги эти как в воду брошены. Я вот опять на свободе и, если на то пошло, стал еще опаснее, чем прежде. Вашему брату надо ждать от меня больших неприятностей. А те сто двадцать латов, что ты получил, придется возвратить в государственный банк, как ты думаешь?» Шпик мой только трясется, не до разговоров ему. «Вообще, говорю, в прошлый раз произошло явное недоразумение. Почему это идти в клетку, за решетку, должен был я, а не ты? Сам знаешь, что в зверинцах горилл держат за решеткой, а ты почему-то разгуливаешь по улицам, пугаешь честной народ. Никуда это не годится, дорогой Горилла, тебе пора в клетку, старина, и чем раньше, тем лучше. А в четвертом корпусе их достаточно». Через полчаса я его привел прямо в министерство и передал в надежные руки.
Странно было Петеру ложиться в мягкую постель, на чистую, прохладную простыню, после тысячи с лишним ночей, проведенных в тюрьме.
Свежий ароматный воздух вливается в растворенное окно; ни гулкие шаги надзирателя, ни звон связки ключей не доносятся из коридора; нет и дверного глазка, в который заглядывает осточертевшая рожа, проверяя, как ты спишь. Никто больше не осмелится прикрикнуть на тебя. Хочешь — спи, хочешь — мечтай, напевай вполголоса любимую песню, прохаживайся босиком по полутемной комнате. Ты все можешь. Ах, как это прекрасно, как хорошо! Свобода!
Рано утром тихонько приотворяется дверь, и ты вздрагиваешь всем телом, чуть не вскакиваешь с кровати. Нет, это не тюремщик, это твоя мать, тихая, заботливая душа. Ты закрываешь глаза и притворяешься спящим. Осторожно, чтобы не разбудить, она подтыкает одеяло, легко-легко проводит ладонью по твоей стриженой голове, блаженно вздыхает и на цыпочках выходит из комнаты.
Тебе так хорошо, что сердце изнывает от нежности и хочется плакать. Эх, Петер, Петер, разве так можно…
На следующий день он достал из сундука свои вещи: светлый летний костюм, полуботинки, рубашки, галстуки, серый плащ. Мать бережно хранила их все четыре года. Все аккуратно сложено, пересыпано нафталином, остается только проветрить, выгладить и потом… Ну, а потом?
Набродившись вдоволь по улочкам Чиекуркална, наговорившись с друзьями детства и соседями, Петер задумался. Вспомнилась ему последняя весна, проведенная на лесосплаве, апрельское солнце, первая зелень и мерцающие воды. Долгий рабочий день на реке, пахнущие смолой бревна и тихие крестьянские домики на берегу, куда он возвращался по вечерам. И ведь как будто ничего особенного там не было — серые деревянные постройки, фруктовые садики, обнесенные низкими заборами, кругом пашни и покосы, а Петер все вспоминал и вспоминал, — не столько домики, конечно, сколько людей, которые там жили. Была среди них одна… с золотистыми волосами и ясными голубыми глазами. Звали ее Эллой, и Петер обёщал ей приехать в гости к Янову дню. С тех пор прошло четыре Яновых дня, а свое обещание он так и не исполнил.
Там ли она сейчас? Ждет ли? Не напрасно ли вспоминает он те дни, оглядывается назад?
Но Петер уже не мог отвязаться от этих воспоминаний, и когда он подумал, что еще не опоздал к пятому Янову дню, что туда всего час езды по железной дороге, ему страстно захотелось очутиться в тех краях, взглянуть, все ли там по-прежнему.
Двадцать третьего июня он сел на поезд и поехал навестить дорогие по воспоминаниям места. И нигде никто не спрашивал его, куда он едет и почему именно теперь. Он был на свободе.
Она казалась скорее растерянной, чем удивленной, и в первые минуты оба не знали, как быть, что делать, о чем говорить.
— Значит, ты опять на свободе? — Элла посмотрела на Петера и покраснела.
«Какая ты прелесть, какая красавица!» — думал Петер, глядя на нее.
Давно, больше четырех лет тому назад, они, так же как сейчас, сидели на гладких валунах, с незапамятных времен лежавших на берегу. Так же струилась мимо река, образуя небольшие водовороты там, где излучина берега мешала течению. Только прибрежный кустарник стал гуще как будто и листва казалась темнее, чем в тот раз. И они сами больше не могли говорить и думать по-прежнему. Протекшие годы унесли с собой что-то из прошлого, но и принесли что-то новое. Петер не мог уже так свободно и непринужденно сесть рядом с Эллой на камень, — он боялся потревожить ее нечаянным прикосновением. Былую близость нужно было приобрести заново.
— Да, я опять на свободе, — ответил он. — Как будто совсем недавно расстались.
— Да, кажется, что совсем не так давно, — согласилась Элла.
— А ты… вспоминала обо мне когда-нибудь? — Голос Петера дрогнул. — Не сердилась, что не приехал к Янову дню?
— Сначала, правда, немного обиделась. Ведь я не знала, что ты арестован. Узнала только следующей весной, когда к нам зашли плотовщики. Мне стало стыдно, что я тогда сердилась. Ты ведь был не виноват. Я думала: тебе не было никакого интереса приезжать. Откуда я могла знать?
— Ну, а теперь?
— Ты ведь еще ничего не сказал.
— Тебе хочется, чтобы я сказал?
— Это тебе виднее…
Он подвинулся к ней ближе; она не отстранилась, когда он взял ее руку, она сидела покорная, ожидающая. Приятно было чувствовать рядом мягкое девичье плечо. Какая она была чистая, спокойная и светлая. В кустах возились птицы, а за рекой край неба горел заревом заката. Поскрипывая уключинами, проплыла мимо них лодка. Парень греб, а девушка, перегнувшись через борт, срывала белые и желтые кувшинки. В дальней усадьбе кто-то несмело затянул «Лиго».
Петер подождал, пока лодка не скрылась за поворотом, и сказал:
— Если захочешь, я скажу.
— Я все время жду, когда ты что-нибудь скажешь.
Нет, не могла она знать, что это значит, когда высокие каменные стены суживают твой мир до таких пределов, что в нем даже взгляду некуда устремиться и он, как выпущенная стрела, расшибается о них. Не могла она знать, что это значит, когда холодной зимней ночью, лежа на нарах, ты не в силах заснуть и вызываешь в памяти далекие прекрасные образы, чтобы не чувствовать холода принудительного одиночества. Сейчас лето, тепло, и перед глазами такой простор, что взором не окинуть, а выношенная в тюремных стенах тоска по любимому человеку еще и сейчас отдается в груди. Жизнь еще не успела отогреть его сердце. Если бы Элла могла знать все это, она бы не молчала так долго, не заставляла бы его говорить о вещах, которые надо угадывать с первого взгляда. Она бы поняла, что его душу надо согреть любовью, ободряющим взглядом и ласковыми словами, идущими от сердца, в котором нет ни расчета, ни ледяного спокойствия. Но Элла всего этого знать не могла, и он ни в чем не упрекнул ее. Наоборот — он был бесконечно благодарен ей уже за одно то, что она не встретила его как чужого и после невольно вырвавшегося от смущения «вы» перешла на дружеское «ты». Нет, ее не в чем было упрекнуть. Если бы Элла знала адрес Петера, она бы, конечно, писала ему. А сам он не решался писать ей то тюрьмы: как знать, не скомпрометирует ли девушку перед соседями такое письмо. Теперь это уже не имело никакого значения.