Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
А в доказательство он приводит примеры. Здесь и анекдот о молодом человеке, обвиненном в связи с чужой женой, которого публика в зале суда поднимает на смех, когда он признается, что соблазнил эту особу. Здесь и история женщины, которой прощают первого любовника и которую освистывают в театре, когда она заводит другого. Г-н Дюма добросовестно перечисляет приемлемые и неприемлемые для зрителей ситуации — ну, совсем справочник какого-нибудь оборотистого фабриканта. Впрочем, все его замечания справедливы и представляют собой плод длительных наблюдений. Но неужели он не сознает, что его собственные пьесы нанесли дерзкие удары этому кодексу сценических возможностей? На своем пути он сдвигал с места стену условностей и, ставя и драмы, пробивал в ней бреши. Но если ему удалось пробить в этой стене целый ряд брешей, то почему же мы, в свою очередь, не пробьем новых брешей? Непонятно, почему он заявляет нам: «Это невозможно!» — ведь он только что сказал: «Я это сделал!»
Без
А теперь я выскажусь по своему личному поводу. Г-н Дюма в своем предисловии уделил внимание и мне. Скажу откровенно, я знал заранее об этом и надеялся на более вдумчивый отзыв. Ведь он не какой-нибудь репортер, не хроникер, не газетный критик, сгоряча извращающий факты. Он мог писать свое предисловие несколько месяцев, у него было время навести справки, прочитать нужные книги, проверить имевшиеся у него сведения. Но, как видно, он принял, подобно другим, ходячее мнение обо мне и судил о моем творчество по газетным карикатурам и сатирам. Поэтому он строит на гнилом основании, и его отзыв не представляет никакой ценности.
Где это он вычитал, — великий боже! — что я требовал, чтобы на сцене звучала площадная брань? Пусть он процитирует мои слова или покажет, что я высказывался в таком духе. А ведь это основная тема его предисловия, он говорит, что существует новая школа, школа натуралистов, которая вводит в литературу самые грязные и грубые выражения. Этой теме он посвящает добрых двадцать страниц, он отправляется в поход, цитирует Шекспира и Мольера, призывает на помощь Буало, обращается с мольбой к Жан-Жаку Руссо, мимоходом использует высказывания Фредерика Леметра, мобилизует авторов всех времен и народов, доказывая, что в наши дни, на нашем уровне культуры, никак не допустимо бросать со сцены в зрительный зал площадные слова. Что ж, вы правы, сударь. Я всегда был согласен с вами, только это и утверждал. Признайтесь же, что вы потратили даром уйму бумаги!
Бесспорно, площадные слова недопустимы в литературе. Для нас неприемлема даже лексика Мольера, не говоря уже о словаре Шекспира и Бена Джонсона. Только глупец отважился бы в своих произведениях употреблять уличный жаргон. Итак, не может быть и речи о площадных словах, никто никогда не собирался вводить их в литературу. Это не значит, что я категорически их отвергаю. У нас плохо знают историю родной литературы. В XV и XVI веках, да и в семнадцатом, не стеснялись в выражениях. Можно было бы написать любопытное исследование о дерзаниях в области языка у наших великих писателей. У Корнеля имеется одно весьма грубое выражение; недавно я рискнул его употребить, и разгорелся скандал. В Корнеля редко заглядывают и решили, что я сам выдумал такую грубость. Раз уж на то пошло, я сделаю одно признание; прежде чем употребить в своем романе какое-нибудь грубое слово, я долгие месяцы обдумываю его и решаюсь это сделать, лишь когда мне позволяет совесть писателя и моралиста, оно появляется из-под моего пера под давлением жестокой необходимости, — так прижигают рану раскаленным железом.
Но все это имело место в романе. Г-н Дюма прав, утверждая, что в настоящее время на сцене невозможно клеймить грязный порок столь же грязным словом. Но почему он приписывает как раз мне противоположные взгляды — ведь для этого нет ни малейшего основания! Я не раз говорил, что в театре необходимо давать речевые характеристики персонажей. В связи с этим я частенько укорял г-на Дюма, — пожалуй, даже чересчур строго, — за то, что он наделяет своим остроумием всех персонажей — и мужчин, и женщин, и детей; это он говорит за всех;
В таком случае к чему это предисловие г-на Дюма? Он ломится в открытую дверь и, сам того не замечая, разделяет мое мнение. По его словам, я требую абсолютной истины, точного воспроизведения натуры. Где он это отыскал? Он знает не хуже меня, какой смысл я вложил бы в такие слова, если бы в пылу увлечения заявил, что задался целью с абсолютной точностью отражать жизнь. Наше творчество всегда относительно, я десятки раз это повторял. Однако не все авторы одинаково горячо стремятся к истине. А я стремлюсь к ней изо всех сил, хотя и сознаю всю ограниченность наших изобразительных средств и своего дарования. Повторяю, г-н Дюма мыслитель, он не может меня не понимать. Он прошел тем же путем, каким я иду, ему хорошо знакомы и процесс творчества, и желание все увидеть и высказать. А если уж говорить о наших недостатках, то ведь от них не свободен ни один писатель, и напрасно г-н Дюма пытается разоружить мужественных людей, — это, право же, некрасиво!
Нередко я резко высказывался о пьесах г-на Дюма. Но, по совести говоря, я нападал на него лишь в тех случаях, когда он чересчур отклонялся от истины. Он был одним из самых ярких представителей современного натурализма. А потом он ударился в философию, и его произведения были отравлены и искажены этими теориями. Тогда-то я и высказал сожаление, что он покинул почву науки, на которой не раз одерживал победы. До чего же нелепая пьеса, эта его «Иностранка»! Она составлена из отдельных кусочков и осколков; образ герцога де Сетмона вполне ясен и правдив, а миссис Кларксон — какая-то дикая выдумка, демоническая дева из старинных мелодрам! Г-н Дюма возразит, что создал этот банальный и причудливый образ, идя навстречу требованиям сцены, считаясь с условностями и предрассудками. Нет, тысячу раз нет! Он вывел на сцену баронессу д’Анж и вполне обошелся бы без миссис Кларксон. Он изобразил ее лишь потому, что в то время был одурманен мистикой и религией и захвачен философскими и социалистическими идеями.
Именно против таких его уклонов я боролся и буду бороться, потому что это недостойно человека со столь широким кругозором. Всякий раз, как он изменял натурализму, он создавал незначительные произведения. Самое ценное наследие, которое он оставит потомкам, это истины, обретенные им в борьбе с условностями.
Под конец я процитирую следующие его строчки:
«Надо обладать нелепой самоуверенностью, граничащей с манией величия или с delirium tremens [23] чтобы вообразить себя революционером в литературе и главой школы. Если вы окружены попрошайками, простаками и хитрецами, которые вам это внушают, — одни, желая к вам подольститься, другие по глупости, а третьи с целью одурачить знаменитого писателя и поглумиться над ним, — смотрите, не верьте никому из них!» Эти слова было бы крайне неприятно выслушать Виктору Гюго.
23
Белая горячка (лат.).
Иные думают, что эти строчки были адресованы мне. Я сомневаюсь, потому что предисловие выдержано в чрезвычайно любезном тоне. Но известно ли г-ну Дюма, какой силой обладают легенды? Знает ли он, как трудно бывает искоренить ложную идею, получившую распространение в обществе, и затем внедрить здравую мысль? Это любопытный вопрос, и г-ну Дюма, который любит изучать психологию толпы, следовало бы им заняться. Так вот я предлагаю ему подумать о том, что произошло со мной.
Он должен меня понять. Я обращаюсь к выдающемуся деятелю литературы, который стал почти легендарной личностью. Как поступил бы он на моем месте, если б ему была глубоко чужда гордость, а его обвиняли бы в том, что он высокомерен; если бы он вовсе не собирался провозглашать новые идеи, а ему приписывали бы их; если бы он жил, как все люди, и считал, что глупо выдавать себя за главу школы, а его изо всех сил старались бы сделать главой? Я прошу г-на Дюма ответить мне чистосердечно. Неужели мне придется охарактеризовать окружающих меня друзей и показать, что каждый в нашем маленьком мирке думает на свой лад, неужели мне еще раз повторить, что у нас нет никакой школы, а потому и главы? Или мне подождать, пока истина не выступит на свет? Очевидно, лучше всего поступить именно так. Но если я замолчу, поймет ли г-н Дюма, что я вправе испытывать негодование? Ведь своим авторитетом он поддерживает всеобщее заблуждение, принимая на веру все глупости и клевету, какие появляются на мой счет в прессе. Это, право же, недостойно умного человека, занимающего столь высокое положение. И это, право же, нехорошо с его стороны.