Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Таковы, по-моему, отличительные черты таланта г-на Лабиша. Он создал карикатуру на жизнь, и карикатуру на редкость забавную и на редкость безобидную. Отсюда его огромный успех, отсюда заслуженная им любовь публики. Зритель не хочет, чтобы с ним обращались грубо, чтобы под предлогом его развлечь показывали ему человеческую грязь. Мы еще смеемся, смотря комедии Мольера, но смеемся иной раз нехотя, ибо чувствуем, какая глубина скрыта под их поверхностью. Г-н Лабиш приходит, отважно берется за человеческие пороки, по примешивает сюда вымысел, который делает все смешным. Когда истина чересчур горька, он заставляет ее перекувырнуться, и прыжок получается неотразимый. В сущности, он не желает знать, есть ли в жизни грязь и преступления; он считает, что прежде
Так же думает и г-н Ожье. Я только позволил себе развить его рассуждения и подкрепить их доказательствами. Не будем сожалеть, что г-ну Лабишу недостает педантизма; педантизм вещь противная. Что же касается горечи, то она, правда, порождает великие творения. И между Мольером и г-ном Лабишем одна только пропасть: горечь. Она, подобно могучей реке, бурлит в произведениях великих наблюдателей. Тот, кто знает человека, не может быть чужд горечи, и в этом-то горьком привкусе почти всегда и заключается прелесть гения. Бросьте ферулу, но оставьте в руках хлыст.
Выше я сказал, что Эжен Лабиш шутник — и только. Потом я пожалел, что у меня сорвалось это слово, так как боюсь, что его поймут недостаточно широко. Одного желания посмешить еще мало — особенно в театре. Смех — один из самых благодатных и редких даров, которые можно принести людям. И ничто столь не характерно для французов, как смех. Национальный дух наш сказался в Рабле, Мольере, Лафонтене и Вольтере. Если о драматурге можно сказать: «Он смешит», — то это уже немалая хвала, — независимо от той или иной оценки литературных достоинств его произведений.
Впрочем, в смехе может заключаться и великое презрение. Видеть в человеке лишь никчемного паяца; с любопытством изучать его, как изучают причудливое насекомое; толкать его только на рискованные выходки — все это, в общем, значит весьма презрительно относиться к человечеству. Это значит считать, что оно не заслуживает более глубокого исследования. Это значит утверждать, что на него нельзя смотреть без того, чтобы тут же не прыснуть со смеху. Это значит даже отказывать ему в чести, что оно может пугать. Это значит считать, что в лучшем случае оно годно лишь для того, чтобы потешать малых и больших детей. Таково, по-видимому, мнение г-на Лабиша, который писал мне: «Я никогда не мог принимать человека всерьез».
Все дело в темпераментах. Аналитикам всегда трудно принимать человека всерьез. Но одни негодуют, в то время как другие потешаются. Да и потешаться можно двояко: добродушно, как г-н Лабиш, или горько и беспощадно, как великие сатирики. Г-ну Лабишу свойственно доводить равнодушие до такой степени, что пороки кажутся ему всего лишь забавными недоразумениями. В большинстве случаев его персонажи — куклы, которых он заставляет плясать над пропастью, чтобы посмеяться, наблюдая гримасы, которые появляются на их лицах. Он не забывает прежде всего предупредить публику, что все это делается лишь для того, чтобы приятно провести время, и что так или иначе — комедия завершится счастливейшим образом.
Я часто замечал, что в театре смелость выдумки может заходить очень далеко. Стоит только драматургу и публике условиться о том, что они решили посмеяться и что пьеса — всего лишь шутка, и тогда позволительно показывать и говорить на сцене все, что угодно. Г-н Лабиш большой мастер придавать фантастический оборот самым отталкивающим явлениям жизни. Его комизм состоит из жестокой житейской правды, воспринятой с ее карикатурной стороны и воссозданной незлобивым умом, который сознательно задерживается на поверхности явлений. Это исключительно деликатная клавиатура: достаточно одного не в меру резкого звука, и публика придет в негодование. Тут нужны легкие пальцы, надо едва-едва касаться человеческих язв, — так, чтобы зрители ощущали лишь приятное щекотание. Я не утверждаю, что г-н Лабиш, взявшись писать для театра, рассуждал именно так; он просто
Забавлять два-три поколения, целых тридцать лет веселить Францию — это немалая честь. Комедиографы, одаренные большим талантом, подобно г-ну Лабишу, в конце концов становятся носителями определенного рода смеха, который по праву завоевывает особое место в истории наших нравов. Нет сомнения, что в каждую эпоху смеются по-разному. Комизм Мольера иной, чем комизм Бомарше, а последний опять-таки не тот, что у Пикара. Комизм меняется вместе с эволюцией общества, и доказательством этого служит то, что, как я уже сказал, комедии г-на Лабиша начинают стареть. Теперь у нас в театре господствуют Мейак и Галеви. Возвращаюсь к параллели, которую я провел выше.
Господин Лабиш здоровее, мягче; он извлекает комизм из обыденных случаев, из положений, смехотворность которых он доводит до крайней черты. У гг. Мейака и Галеви смех более нервный, утонченный и изысканный; они увлекают публику чисто парижским остроумием, пикантным, тонко приправленным пряностями, почерпнутым из художественной и светской среды. Чтобы понимать и любить их, надо жить нашей лихорадочной жизнью. В провинции их пьесы, говорят, остаются загадкой для подавляющего большинства зрителей. Недавно я вновь был на представлении «Соломенной шляпки». Фарс этот бессмертен, однако зрительный зал потешался меньше, чем прежде, пьеса казалась чересчур простенькой, чересчур добродушной, лишенной тех острых положений, заимствованных у действительности, которые нам теперь так по вкусу.
Во втором томе «Полного собрания драматических произведений» содержатся наиболее литературные комедии г-на Лабиша. Остановлюсь прежде всего на «Путешествии господина Перишона», которое по какой-то непонятной причине уже не возобновляется во Французской Комедии. Сюжет ее хорошо известен; он построен на чисто философском умозаключении, которое некий мизантропический Ларошфуко мог бы сформулировать так: «Мы любим людей не за те услуги, которые они нам оказывают, а за те, которые сами оказываем им». Г-на Перишона, во время его путешествия по Швейцарии, спасает молодой человек по имени Арман, и спасенный начинает всей душой ненавидеть своего спасителя, в то же время он проникается необыкновенной нежностью к другому юноше, Даниэлю, которого ему удалось, как он воображает, выручить из большой беды. Вот тут-то и обнаруживается великое мастерство г-на Лабиша. Перишон должен бы стать совершенно нестерпимым из-за своего глупого мещанского тщеславия; добавьте к тому же, что он трус и чудовищный эгоист. И вот этого-то несносного тупицу мы по воле г-на Лабиша начинаем любить — таким простодушным и, в сущности, славным малым показывает его нам автор. Тут снова сказывается счастливый характер драматурга, благодаря которому он порхает над людской подлостью, останавливаясь лишь на легких, смешных изъянах, вызывающих у нас улыбку.
С чисто профессиональной точки зрения, меня особенно поражает неисчерпаемое богатство драматургических выдумок, которым блещет г-н Лабиш даже в таком сюжете. Пьеса целиком построена на эгоистической мысли, которую я отметил выше; легко себе представить, каким убогим оказался бы этот сюжет под пером драматурга, менее искушенного во всех особенностях сцены. Г-н Лабиш поддерживает впечатление, на разные лады повторяя и варьируя одну и ту же тему, и все четыре действия оказываются вполне насыщенными. Лично мне особенно нравится второй акт, где разыгрываются два противоположных друг другу инцидента, а также третий акт, в котором создавшаяся ситуация получает дальнейшее развитие; первый акт, где действие происходит на вокзале, теперь кажется пустоватым, а четвертый содержит чересчур упрощенную развязку, — она построена на том, что Перишон подслушивает разговор Даниэля с Арманом. И все-таки нельзя не восторгаться ловкостью автора, мастерством, с каким он превратил нравственный сюжет, казалось бы, столь мало пригодный для сцены, в увлекательное произведение.